
Для цитирования:
Бордачёв Т.В. «Свои чужие»: Центральная Азия в российском политическом мировоззрении // Россия в глобальной политике. 2025. Т. 23. No. 6. С. 170–190.
Он не сострадал, а пояснял нам самих себя.
Роллан Сейсенбаев,
предисловие к книге «Евразийский лев»
Среди всех наших соседей[1] культурно-географический регион Центральной Азии уступает по продолжительности пройденного исторического пути только Китаю. Не удивительно, что в первой главе «Истории культурной жизни Туркестана» один из основоположников российского востоковедения академик Василий Бартольд пишет: «В Средней Азии в состав России вошли области, где мусульманская культура достигла высокой степени развития задолго до принятия русским народом христианства и где население в эпоху принятия им ислама уже имело за собой продолжительный период культурной жизни»[2].
Иными словами, именно там Российское государство вступило во взаимодействие с обществами и культурой, интеграция которых должна была столкнуться с наиболее серьёзными препятствиями просто в силу их масштаба и глубины исторических корней. Тем более что включение большей части региона в состав империи произошло на последнем этапе её территориального расширения – во второй половине XIX века. И оно не было связано с традиционными факторами отечественной экспансии: колонизационным движением русского народа (как в Сибири) или выживанием государства (как на Балтике и Чёрном море).
Одно это, казалось бы, могло стать основанием, чтобы после обретения самостоятельности народами Казахстана и Средней Азии в 1991 г. между ними и Россией пролегла чёткая цивилизационная граница. Но она пока не возникла. Соседи России в этой части Евразии пытаются последовательно идти по пути укрепления суверенной государственности, что подразумевает соответствующее к ним отношение – как к державам, полностью отдельным, ответственным за своё поведение.
Однако в самой России так и не появилась концептуальная основа для выстраивания с ними международных отношений, в центре которых находилось бы негласное разграничение по принципу «свой – чужой».
Основная причина, как видится, состоит в особенностях восприятия этого региона Россией, которые глубоко укоренены в отечественной политической культуре. Между выходом русских на границы казахских степей и включением Казахстана и Средней Азии в состав России прошло почти триста лет. Но последующее присутствие там и взаимодействие с народами, населяющими регион, происходило под влиянием традиции, присущей формированию собственно российской государственности на более раннем этапе. В её центре – отсутствие привычки устанавливать чёткие цивилизационные барьеры и готовность к интеграции иных этнокультурных общностей. Стратегия Российской империи и СССР в Казахстане и Средней Азии выстраивалась в рамках данной парадигмы, хотя и с особенностями соответствующих периодов[3].
Объединяющие отличия
Русская государственность никогда не отличалась способностью проводить чёткие цивилизационные границы[4]. «Свои поганые» первых русских летописей – «чёрные клобуки», берендеи и торки – сражались на стороне Русских земель с половцами. А касимовские татары с середины XV века добивали остатки ордынского государства на Волге в одном ряду с русскими, помогали в войнах с Казанским ханством. Выходцы же из последнего, вместе со многими другими мусульманами, формировали одну из основ российской служилой элиты, когда «царевичи и мурзы, переселяясь добровольно в Россию, получили в ней все преимущества наших высших классов»[5]. И сливались с русской аристократией в служении общим военным интересам. Здесь фактор этнического происхождения был наименее различим по сравнению с другими сословиями[6].
Находившееся в особом геополитическом положении русское государство уже в середине XV века сочетало в себе, по выражению Марка Батунского, «жёсткий догматизм и безграничный прагматизм, тщательно оберегаемое статичное концептуальное ядро и, наконец, такие идеологические фрагменты, которые, неся на себе конфессионально-догматический штамп, фактически тем не менее изменялись утилитарными соображениями»[7]. Подобное поведение определялось необходимостью выживания уникальной в религиозном отношении цивилизации и свободой от догм, навязываемых в рамках более широкого сообщества, – как это было, например, в Испании, где отношение к иноверцам диктовалось влиянием общей для народов Западной Европы католической церкви.
Завоевавший Казань в 1552 г. царь Иван IV Васильевич «даже ни одного татарчонка не выселил, всё осталось по-прежнему, и геройские, столь опасные прежде казанцы присмирели навеки»[8]. Практические по своему происхождению и естественные по природе компромисс и терпимость становились важными условиями сохранения собственной уникальности, «покорённые народы были в наших глазах не рабами на службе России, а братьями нашими, о благосостоянии которых мы должны заботиться, как о своём собственном»[9]. Так сложилось и главное отличие России от остальной Европы: там основой выживания было сохранение национального «ядра», что позволило после завершения имперского этапа вернуться в изначальные географические пределы[10].
Наше поведение всегда оставалось внутренне противоречивым. В нём сочетались, с одной стороны, «европеизаторское» желание взять на себя ответственность за судьбу народов Средней Азии через интеграцию в общероссийское пространство, с другой – нежелание твёрдой рукой устанавливать там собственные порядки. Расчёт подсознательно делался на естественный ход событий. Он веками позволял иным этническим и религиозным общностям интегрироваться в состав России, когда «каждый входящий в неё этноконфессиональный коллектив (или система таковых) обретал собственный темп и скорость развития»[11].
Последующие мессианские устремления принести в Среднюю Азию лучшее из опыта, полученного Россией от Европы, сталкивались с сопротивлением древней культурной традиции и государственности. Именно они не позволили за почти 150 лет пребывания в составе одного государства значительно сгладить различия между общественными укладами России и её соседей. Сопротивление местной культуры было настолько значительным, что его не смогли преодолеть даже наиболее решительные действия и достижения в период СССР[12].
В русской внешнеполитической культуре пространство Центральной Азии – конечно, территория за пределами естественных границ России. Но богатый опыт интеграции мусульманских сообществ препятствует восприятию огромного региона как совсем иной цивилизации.
Иными словами, Центральная Азия представляет собой часть российской истории, которая формировала опыт отношений с наиболее отличающимся культурным пространством. Но она была тесно связана с такой особенностью России, как её многонациональный и многоконфессиональный характер.
Опыт познания другой цивилизации настолько масштабен, что стал основой российского востоковедения. Однако применить его достижения во благо внешнеполитической практики до сих пор мешает восприятие Средней Азии в контексте политического и территориального развития самой России.
Таким образом, гипотеза состоит в том, что из-за особенностей формирования Российского государства по цивилизационному типу резкие культурные отличия Средней Азии, как ни странно, не препятствовали, а способствовали глубокому общественно-историческому взаимопроникновению. Сегодня это же мешает установлению нормальных международных отношений между Россией и государствами Центральной Азии, хотя культурно-исторические предпосылки налицо. На уровне пожеланий Россия может стремиться к тому, чтобы «отделить» от себя Центральную Азию. Но всегда будет сталкиваться с барьерами, обусловленными даже не «общей историей» с её народами, которая не так и продолжительна, а собственным историческим и культурным опытом.
Культура малого знания
Россия – не часть Востока, но Восток – часть России. И в определённом смысле тема взаимоотношений с Востоком является более связующей для различных этапов российской истории, чем взаимодействие с духовно близким, но политически враждебным Западом. В имперские времена отношения России и Европы приобрели статичность: их природа была основана на соотношении сил, а главные события происходили по мере тактических изменений[13]. В свою очередь, отношения с Востоком оставались динамичными в киевский, московский и имперский периоды российской государственности. В них отсутствовали чёткие ограничители для распространения влияния России, имелся простор для освоения нового. Если в случае с нашим знакомством с Европой собственный опыт уступал по масштабам тому, что почерпнуто из учебников[14], то на Востоке именно опыт русских путешественников, купцов и дипломатов стал с середины XVIII века основой оригинальной историографии.
Поэтому отношения с народами Средней Азии дали материал, на изучении которого в XIX–XX веках сформировался огромный массив научной литературы – не только востоковедческой, но и обобщающего характера[15]. В XX веке она была расширена и дополнена за счёт включения в дискуссию плеяды замечательных представителей национальных школ изучения Казахстана и Средней Азии, появившихся на базе местных университетов и академических центров в Алма-Ате, Душанбе, Ташкенте, Фрунзе и Ашхабаде. Эти исследования являлись самостоятельными по отношению к традиции, сложившейся к тому времени в Европе, где многочисленные рассказы путешественников сочетались с идеями, сформированными в рамках средневековой обличительной литературы об исламе. Российская и затем собственная среднеазиатская историография развивалась вплоть до 1990-х гг. под незначительным влиянием европейской теоретической схемы. Это сделало возможным накопление намного более разнообразного эмпирического материала. Но не позволило сформировать общие подходы к пониманию региона, которые могли бы стать основой целостной стратегии в его отношении на современном этапе.
Сравнительно системные сношения Русских земель со среднеазиатскими государствами начинаются только с середины XVI века, когда окончательно установлен контроль над Поволжьем после присоединения Казанского (1552) и Астраханского (1554) ханств. И хотя отдельные упоминания о взаимных посольствах относятся ко второй половине предыдущего, XV столетия, до непосредственного выхода на границы «между Россией и мусульманским миром не было никакого литературного общения»[16]. Несколько столетий противостояния «тяжкому произволу чужой и чуждой»[17] ордынской силы и одновременной борьбы с противниками на Западе не создали у русских побуждения более внимательно относиться к будущим восточным соседям. Это выглядит интересным феноменом на фоне масштаба и интенсивности политического взаимодействия с государствами, возникшими из Монгольской империи. Они, впрочем, тоже не породили литературных произведений о народах, которые её населяли, их быте, культурной и общественной жизни: «Из множества русских людей, в разное время посещавших Золотую Орду, воспоминаний не оставил ни один»[18]. Что уж говорить о странах Востока более дальних, чем поволжское государство наследников Чингисхана, – первые познавательные тексты русских авторов о Средней Азии мы относим ко второй половине XVIII века[19], а сравнительно систематизированные описания – к началу XIX[20].
Наши прагматичные и не всегда любознательные предки ограничивали круг интересов тем, что влияло на их собственные ежедневные дела и заботы. И русские летописцы «много веков сохраняли удивительный “заговор молчания” по отношению ко всему, что связано с жизнью Великой степи. На эту тему словно наложен был какой-то негласный запрет»[21]. А наличие торговых связей, которые подтверждаются археологическими данными и тем, что «уже в 1364 г. встречаются показания летописцев о присутствии в Нижнем Новгороде многочисленных хивинских и бухарских торговцев»[22], никак не способствовало взаимному изучению. Связи были, но никто не видел необходимости лучше понимать друг друга. Эти знания появляются в эпоху, когда Русское государство выступало с позиции самостоятельного участника международного общения, способного формулировать свои интересы и исходить из собственных представлений.
А поскольку, согласно наблюдению Дмитрия Лихачёва, «среди всех остальных европейских литератур древнерусская литература имеет наименьшие связи с Востоком»[23], возникающий в Русском государстве опыт осмысления окружающей действительности был свободен не только от западных, но и от восточных интерпретаций культурных особенностей тех, с кем Россия должна была теперь иметь дело. Историк религии прав, что недостаточное знание Востока, как и незнание обширного свода западноевропейской литературы об исламе позволяло интерпретировать его по-своему[24].
В основе политики оказывался русский исторический опыт взаимодействия с соседями: в данном случае – кочевыми народами Великой степи.
Иными словами, не зная Востока как такового, формировали собственное мнение, как с ним взаимодействовать на основе уже устоявшихся в русской политической культуре представлений и практик. Тем более что они не только имели длительную историю, но и постоянно пополнялись новым опытом по мере включения в состав России мусульманских народов Поволжья и Сибири.
Забавной иллюстрацией служит наблюдение классика русского востоковедения по поводу российской дипломатии в казахской степи: «Мы вообразили, что киргизы тождественны этнографически с нашими поволжскими татарами, и потому 120 лет всю переписку с ними вели на татарском языке, в полной уверенности, что относимся к киргизам на их родном, вполне понятном им наречии»[25]. Политика России в казахской степи стала на концептуальном уровне естественным продолжением той, что велась за пару столетий до этого в отношении Поволжья, а населяющий её народ воспринимался как цивилизационно единый с теми, кто уже вошёл в состав российского государства. Это логично, поскольку с точки зрения увеличения мощи России весь предыдущий опыт отношений с народами Востока нельзя было признать неудачным. Напротив, он свидетельствовал в пользу правильности интуитивно избранной стратегии интеграции.
«Свои поганые» Русской земли
К тому времени, когда Россия вошла в непосредственное соприкосновение с государственными образованиями Казахстана и Средней Азии, она прошла два основных этапа накопления опыта взаимодействия с соседями на Востоке.
Во-первых, отношения с кочевыми народами в эпоху Руси до монгольского нашествия 1237‒1241 годов.
Во-вторых, сложный комплекс взаимодействий с Золотой Ордой во времена даннической зависимости, затем интеграция Поволжья в состав Русского государства после завершения монгольского периода отечественной истории на исходе XV столетия.
На обоих этапах самым важным становилось понимание места соседей в контексте развития российской государственности и особенно вопросов обороны. А поскольку именно на востоке границы всегда оставались размытыми, переход «чужих» в разряд «своих» становился частью решения практической задачи выживания. Во всех случаях в основе политики лежала необходимость получения изначально ограниченных человеческих и материальных ресурсов, что определяло готовность к интеграции иноплеменных групп.
История не знает примеров сравнительно массового перехода русских людей в иную веру или (вплоть до трагического XX века) на военную службу иностранных государств. Зато практически с начала государственности на Руси известны многие случаи, когда целые народы организованно принимались на службу по её защите от внешних врагов[26]. И это получило распространение именно в отношениях с кочевыми соседями на Востоке, что, видимо, связано с отсутствием у них консолидации вокруг одного духовного центра, как в Европе. Вольные орды Великой степи могли самостоятельно, без оглядки на высшие авторитеты, определять свою судьбу, что заложило основу традиции массового принятия иноземцев на русскую службу и их культурной интеграции, когда присущие пришельцам «взгляды на жизнь, обычаи и привычки, слова и жесты вливались в кипящий котел российской жизни и придавали ей особый, “полынный” привкус»[27]. И он в силу длительности исторического опыта (XI–XVI столетия) был более естественным, чем условный «картофельный» привкус, привнесённый немецкими дворянами балтийских земель или иными европейцами на русской службе с середины XVI века. «При всём своеобразии российского исторического пути развития и несхожести его со среднеазиатским Россия в XVIII – первой половине XIX века имела больше общего с Востоком, чем с Западом»[28]. Причина этого, возможно, геополитическая: именно на Востоке русские соседствовали с народами, интеграция которых была более доступна, чем в случае с западными соседями.
Русские князья, в свою очередь, «для защиты от половцев южнорусских рубежей принимали помощь от “своих поганых” – торков, берендеев, “чёрных клобуков”, когда эти тюркоязычные воины с горечью и в то же время с гордостью заявляли во время конфликтов с князьями: “Мы умираем за Русскую землю”»[29]. Понятие «свои поганые» появляется в русских летописях вместе с расселением на юго-восточных рубежах Киевского государства группы тюркских племён во второй половине XI века и в религиозно-философских категориях того времени применяется для обозначения политически лояльных нехристиан. «Проигравшие в степных усобицах всегда могли рассчитывать на теплый приём в русских землях»[30], и общественно-политическая мысль стремилась на концептуальном уровне систематизировать последствия прагматического выбора русских правителей, постоянно нуждавшихся в военной силе. Спорить с князьями по этому поводу церковь не стремилась, да особенно и не могла, учитывая её отдельное положение в ряду христианских церквей Европы.
Мы не будем подробно останавливаться на исторической канве службы «своих поганых» Русскому государству, продолжавшейся вплоть до монгольского нашествия в середине XIII века: российская и зарубежная историография этого вопроса обширна[31]. Более важно, что появление такого понятия преследовало цель разместить иноверцев в системе русского политического мировоззрения без обязательного перехода их в православие.
Разграничение религиозных понятий «своих» и «чужих поганых» исходило из сугубо политического критерия их верности государству как таковому.
Закладывается основа стратегии «адаптации и ассимиляции “своих” восточных этносов или же, “в крайнем случае”, в поиске гибкой тактики сосуществования с ними, сохраняя возможность каждый раз действовать поливариантно, в зависимости от ситуации»[32]. Стремление всегда обеспечивать поливариантность реакций на вызовы становится важной характеристикой русской политической культуры, неоднократно выручавшей в самых сложных исторических ситуациях. Способность сравнительно легко принимать массу лояльных иноверцев постепенно превращается в один из признаков, отличающих Россию от остальной Европы. Там единственным исключением оказались литовские татары – феномен, связанный с особенностями исторического пути Великого княжества Литовского, выступавшего некоторое время реальной альтернативой Москве в деле собирания Русских земель[33]. Однако эта этническая группа, во-первых, располагалась на самой периферии европейского пространства, во-вторых, являлась крайне немногочисленной и оторванной от остального тюркского сообщества.
Второй этап политического взаимодействия России и мира Востока связан с распадом Золотой Орды, завершением даннической зависимости от неё Русских земель и последующим освоением Московским государством обширного «ордынского наследства». В силу исторических и геополитических обстоятельств Русское государство в его новом, московском, изводе – по выражению Александра Преснякова, «военная организация создавшего её народа». Поэтому именно участие в обороне внешних рубежей и завоевательных походах московских князей, а затем и государей всея Руси, становится главным инструментом внутренней консолидации общества, разрастающегося в этническом и конфессиональном отношении.
На смену «чёрным клобукам» приходят служилые татары, наиболее известные их представители в середине века – жители касимовского вассального государства. Однако меняется исторический контекст, и положение «своих поганых» смещается от постоянных союзников к практически полноправным подданным. Если в случае со степными союзниками древнерусских князей отношения начинались и продолжались как внешнеполитические («чёрные клобуки» сохраняли самостоятельность), теперь речь шла в первую очередь о решении внутриполитической задачи. Принятию на службу Москве царевичей Касима и Якуба с их приближёнными предшествовали десятилетия гражданской смуты в Московском государстве, непосредственными участниками которой оказались служилые татары.
Их присутствие рассматривалось как вынужденное в условиях борьбы между ветвями дома Даниловичей, а удаление за пределы Руси после победы Василия Васильевича (Тёмного) виделось многим необходимым в контексте отношений с Золотой Ордой. Однако сам слепой московский правитель принял решение, отражающее русское стремление к поливариантности: татар из русских земель удалить, но оставить достаточно близко, чтобы использовать их военные навыки. В том числе в стратегических интересах, если учитывать оформившееся тогда содержание отношений Москвы и Казани. Впоследствии татары на московской службе «эту обязанность (участие в военных действиях Московского государства) выполняли беспрекословно. Да и со своими оставшимися в степях сородичами касимовские татары воевали не хуже прирождённых москвичей»[34].
Важнее военной доблести другое: появление социальной группы касимовских татар, как и других иноверцев на службе, совпало по времени с формированием «служебной системы» Русского государства, «которую московская великокняжеская власть особенно интенсивно создавала со второй половины XV века в качестве своей социальной опоры. Их статус и положение имели много общего с положением иных категорий служилых людей»[35]. Иноязычные подданные изначально включались в строительство основных опор формирующейся государственности практически на равноправной основе, первым признаком лояльности был не культурный (вера или этническое происхождение), а практический (служба) фактор.
Это закрепляло в русской политической культуре представление, что культурное измерение не может быть препятствием, когда речь идёт о государственном интересе страны, постоянно отстаивающей независимость с позиции относительной слабости.
Этот опыт был повторён в СССР, где «общество не было строго иерархизированным в соответствии с культурными (этническими, религиозными, региональными) принципами. Оно имело и другие деления (социальные, профессиональные, образовательные), через которые группы выстраивали свои идентичности»[36].
Взаимодействие осуществлялось не как отдельное направление политики властей, а в общем контексте строительства российской государственности, где оборона от внешних вызовов становилась самым важным фактором внутренней консолидации. Московскими правителями «для осуществления эффективной интеграции с иноязычной периферией использовалась социальная элита подчинённых этнических групп, которой гарантировалась внутренняя автономия (к примеру, в сфере религии и местного самоуправления) в обмен на услуги по защите рубежей государства»[37]. Тесное переплетение внешней политики и политики вообще, центральное для русской традиции, здесь проявляется особенно ярко. Постепенно привычка легко принимать на военную службу иноязычные группы трансформировалась в использование этого инструмента и для внутреннего единства постоянно расширявшейся государственной территории[38]. «Свои поганые» древнерусских летописей становятся частью российской служилой элиты. Тем более что в течение XVI века осколки Золотой Орды – прежде самого могущественного противника – за исключением Крымского ханства стали частью России.
Те события нельзя недооценивать, поскольку история не знает других примеров полного поглощения государством своего «значимого другого». Подобное случалось только в древней Передней Азии или античности, и никогда – в европейской или азиатской истории полутора тысяч лет. Именно в результате этого уникального процесса, «по подсчётам В.О. Ключевского, в конце столетия 17 процентов русских дворянских фамилий были происхождения татарского и вообще восточного»[39].
Русское государство не становилось восточным по общественному укладу, но оно, единственное среди европейских, выработало уникальную привычку взаимодействия с «другими», которая остаётся основой его этноконфессионального единства.
Такой подход, естественный для русской политической культуры, имеет и оборотную сторону. Классический европейский колониализм в российском исполнении не мог быть воспроизведён. Вступив по мере продвижения в Центральную Азию в соприкосновение с восточной культурой намного более древней, чем она сама, Россия не могла предложить иных форм отношений, кроме тех, что были многократно опробованы в ходе её собственного развития. Тем более что, как мы уже видели, они были вполне успешны для решения внутриполитических и внешнеполитических задач, а также интегрированы в способ мышления русской элиты и правителей.
Во второй половине XVI века Россия выходит на северные границы казахской степи, а в середине XVIII столетия полностью охватывает её с запада, севера и востока. По нарастающей развиваются дипломатические связи и торговля с узбекскими ханствами Средней Азии, что выражается в заметном присутствии бухарских купцов в русских городах и интенсивном обмене посольствами. Инициатива принадлежит новым соседям России: «Когда пали Казань и Астрахань, через которые шла торговля России с Востоком, явились к Грозному послы из Самарканда, Бухары и других мест, прося “дороги гостям”»[40].
Все военные ресурсы России обращены на запад и юго-запад, где со времен Ивана Грозного разворачивается борьба за выход к Балтийскому морю, а исполнение заветов его деда – основателя единого русского государства Ивана III – в отношении украинских земель постепенно переходит в упорное противостояние с Турцией. Внешняя политика развивалась в русле стратегии создателя империи Петра Великого, который «к завоеваниям в ней (Средней Азии. – Прим. авт.) не стремился; манили его другие идеи»[41]. Императора посещали мысли о том, чтобы упрочить русское присутствие в узбекских ханствах[42]. Однако они никогда не воплотились в сколько-нибудь серьёзных действиях.
В условиях напряжённой борьбы с противниками в Европе и Турции даже Южный Кавказ является для России периферийным направлением, а Казахстан и Средняя Азия вовсе располагаются на четвёртом (после Запада, Причерноморского Юга и Закавказья) месте в стратегических расчётах Москвы и Санкт-Петербурга. Силы, которые Россия могла направить в ту сторону, были малочисленны, а дипломатия осуществлялась по остаточному принципу. Что совершенно не умаляет заслуг российских посланцев, из года в год мужественно преодолевавших степи и пустыни, чтобы донести волю Санкт-Петербурга.
Не случайно слабо развиваются и знания о Казахстане и Средней Азии. Расцвет отечественной научной литературы о них – первая половина XIX века и его продолжение. По-настоящему изучение региона начинается в России уже после того, как «у многих политических и военных деятелей царизма сформировалась точка зрения: пора переходить от дипломатии к прямому военному нажиму на ханства»[43]. Результатом стало стремительное завоевание практически всей территории современной Средней Азии и создание в 1867 г. Туркестанского генерал-губернаторства, за пределами которого остались формально независимые Бухарское и Хивинское ханства. Это территориальное расширение было неоднозначно воспринято современниками, особенно либерально настроенным чиновничеством[44]. А отдельные его проявления, вроде взятия Ташкента в 1865 г., характеризовались даже высшими государственными чиновниками империи, как эрратические, т.е. «непредсказуемые и беспорядочные»[45].
Диалектика русского и имперского
Мы не станем здесь останавливаться на конкретных обстоятельствах включения Казахстана и Средней Азии в состав России, хотя тогдашние события могут быть полезны для понимания природы русского владычества над регионом[46]. Важнее другое: хотя Российская империя в целом стремилась проводить политику ограниченного вмешательства во внутреннюю жизнь, на практике она всё равно сохраняла отпечаток традиции взаимодействия с мусульманскими сообществами. Ещё сильнее это влияние проявлялось в советский период, несмотря на наличие институтов и практик присущих именно СССР. Их эффект оказывался в ряде случаев парадоксальным. Так, например, социалистические методы хозяйствования и перераспределение вели к сохранению традиционного жизненного уклада, поскольку крестьянство при всей бедности «не знало угрозы разорения, не достигало той крайней черты, за которой массовая миграция в города становится безусловной экономической необходимостью», что «тормозило переход коренного населения в нетрадиционные, неаграрные отрасли экономики»[47].
Русское и имперское в политике России переплетаются и более всего противоречат друг другу в казахской степи и узбекских ханствах.
Имперское настаивало на новых способах управления народами, иными в культурном отношении, а русское, подобно тому, как у Василия Ключевского «старина преображала реформу», делало невозможной политику, адаптированную не под себя, а под среду, где она осуществляется. Исходить из реалий региона, а не собственных представлений о лучшем способе интегрировать его народы в «гражданское пространство империи», мы не могли просто в силу отсутствия необходимого опыта на протяжении развития русской и российской государственности. А Центральная Азия «не столько была полигоном для создания колониального опыта, сколько местом, где уже имеющийся у империи опыт осуществлялся»[48].
С одной стороны, «сталкиваясь с древними цивилизациями Средней Азии, которые давно выработали собственные традиции культуры и государственности, Россия добивалась прежде всего их экономического подчинения»[49]. С другой – создавала условия для воспроизводства на иной почве старых, наработанных инструментов интеграции в общее пространство государственности. Это также дало результат – в период Гражданской войны 1918‒1923 гг. среднеазиатские общества были внутренне расколоты в той же мере, как и другие части империи. Хотя всего за два года до этого массово восстали в ответ на попытку царского правительства провести частичную мобилизацию на тыловые работы, что стало одним из наиболее травматичных опытов их отношений с Россией[50].
Характеризуя основные особенности политики России в регионе после его завоевания в середине XIX века, академик Василий Бартольд писал: «В Туркестане, в противоположность Сибири, русская власть имела полную возможность проводить свою политику. Туркестан, с его сравнительно густым населением и сравнительно высокой культурой, не мог быть присоединён к России теми же способами, как Сибирь. Занятие Туркестана происходило по распоряжению правительственных властей, и ими же решались судьбы завоёванного края и его населения; непоследовательность и изменчивость правительственной политики объясняется не какими-либо внешними препятствиями при осуществлении начинаний правительства, но колебаниями самого правительства, происходившими от недостаточного знакомства с современной жизнью края и его прошлым»[51]. Эти колебания сопровождали весь период российского присутствия с момента решения о его включении в состав империи и до распада СССР в 1991 г., когда именно Центральная Азия была отвергнута нами с наибольшим воодушевлением. Можно согласиться с мнением, что регион «был мало интересен метрополии, воспринимался как обуза, с которой непонятно что было делать»[52].
Одной из основных причин такого мнения и служило упоминавшееся противоречие. С одной стороны, объективное понимание, что регион и его жители – чужая и развитая культурная среда, которой можно управлять, но которую нельзя интегрировать. С другой ‒ отсутствие навыков взаимодействия с иноэтническими сообществами, кроме тех, что были наработаны в Поволжье и Сибири. Оба фактора российской политики причудливо взаимодействовали, порождая множество экспериментов и в итоге блокируя любую чёткую стратегию, которая могла быть основана на выборе в пользу одного из вариантов. Приступая к Средней Азии, даже наиболее знающие российские мыслители призывали «воспитывать Азию как своё родное дитя»[53]. Хотя те же авторы признавали, что «именно потому и не двигались мы в Среднюю Азию в течение века, что знакомы были с нею гораздо ближе, чем в последовавшем столетии, что нам был основательно известен характер степей её и их кочевого населения»[54]. То есть открыто предостерегали от вторжения в пространство, где сравнительно успешная политика требовала не особенно знакомых нам навыков. Были редкие исключения из общего правила дистанции между местным обществом и элитой, с одной стороны, и российским государством ‒ с другой. И отметим, что одно из наиболее ярких таких исключений – Джурабек (1841‒1906), бек Китаба, ставший русским генералом, – вполне воспроизводило традиционные пути взаимной интеграции через включение в общегосударственную военную аристократию.
Разнонаправленная политика приводила к парадоксальным результатам ещё до того, как всё интересующее нас пространство стало частью империи. Известен, например, случай, когда Россия сама способствовала цивилизационному отторжению новых подданных. Действуя из лучших побуждений и объективных кадровых ограничений, имперские власти после утверждения в 1786 г. устава народных училищ принялись за их учреждение в казахской степи, учебники печатались не только на русском, но и на казахском языке. Однако в качестве преподавателей туда направляли преимущественно представителей татарского духовенства из Казани, пользовавшихся намного большей свободой среди казахов, чем у себя дома. Это, по мнению Василия Бартольда, привело к «утверждению в степи не русской, а средневековой мусульманской культуры»[55].
Привычные способы интеграции давали неожиданные плоды в виде роста влияния элементов общественного уклада, которые противоречили стиранию цивилизационной границы. И после завоевания Туркестана, и в советский период «империя не мешала архаике среднеазиатского социума, более того, была естественной формой государственной организации традиционных обществ, основанных на “вертикальном” распределении полномочий и суверенитета»[56].
Россия не могла выстроить там типичную для европейских держав того времени колониальную политику, но и не успела интегрировать народы Центральной Азии в своё многонациональное пространство наиболее естественным для себя способом.
Тем более противодействие со стороны местной культуры было намного более сильным, чем в иных землях империи на Востоке, а политика прямого управления регионом, напротив, оказалась довольно слабой. Частично решить это противоречие могли советские практики, когда ставка делалась на применение, как ни странно, старого «московского» метода под новыми лозунгами. «Политическая элита республик кооптировалась в управляющую советскую верхушку, наделялась правами и привилегиями, которые позволяли ей чувствовать преимущество не только в своих республиках»[57]. Однако и этот эксперимент не стал продолжительным, хотя оставил после себя то, что принято сейчас называть «общее историческое наследие» и культурную близость образованной части населения России и Центральной Азии. Но в поведении России доминировали именно базовые особенности её политической культуры, они и сейчас остаются для нас препятствием для того, чтобы полностью «отделить» регион по цивилизационному принципу.
Решить данную проблему исключительно сложно. Общества региона переживают достаточно бурный процесс развития, когда демографический рост сопровождается становлением новых элит, меньше связанных с Россией, чем в предыдущие полтора столетия. Возможно, что их восприятие сможет в ближайшие десятилетия эволюционировать, с поправками на изменившиеся внешние обстоятельства, в сторону модели отношения к великому соседу на севере, которая была присуща государственным образованиям региона до включения в состав империи.
Однако для самой России вопрос восприятия центральноазиатских народов наравне, например, с жителями других стран Среднего Востока или Южной Азии останется открытым в силу того, что сама она меняется мало. Непрерывность российской суверенной истории не предполагает резких качественных изменений, действует накопленный столетиями опыт. Тем более, что по внутреннему устройству Россия остаётся примером участия народов Востока в строительстве единой государственности. У неё нет внутренних мотивов, чтобы по-новому взглянуть на взаимодействие даже с сообществами, настолько отличающимися в этническом и религиозном отношении, как центральноазиатские. И причина в том, что наиболее близкие к ним народы являются частью общности, сформировавшейся в процессе исторического пути самой России.
Несмотря на все отличия наших соседей в Центральной Азии, российская политика неизбежно будет воспринимать их не просто как близких, но как «своих», прочертить цивилизационную границу с которыми противоестественно.
Политикам будущего придётся, выстраивая стратегию и принимая тактические решения, исходить из того, что «ворота» на самый близкий Восток всегда останутся открытыми. С точки зрения не контроля над физическими границами (здесь общий мировой тренд – на ужесточение), а непрерывности культурного пространства. Страны Европы с таким феноменом не сталкиваются и заимствовать их подходы – постколониальные или неоколониальные практики – мы едва ли можем. Так что нет альтернативы, кроме как строить политику, отталкиваясь от внутреннего устройства России. Если исключить радикальные сценарии восстановления общего политического бытия, Москве, вероятно, предстоит выработать в отношении Центральной Азии особый тип и метод внешней политики, когда её зависимость от внутриполитической жизни будет ещё заметнее, чем на всех иных направлениях.
Автор: Тимофей Бордачёв, доктор политических наук, профессор, научный руководитель Центра комплексных европейских и международных исследований Национального исследовательского университета «Высшая школа экономики», программный директор Международного дискуссионного клуба «Валдай».
Сноски
[1] Автор выражает свою глубокую благодарность Программе фундаментальных исследований НИУ ВШЭ за поддержку в 2025 г. проекта «Национальная философия и культура: традиционные духовно-нравственные ценности», в рамках участия в котором он смог сформулировать основные гипотезы и выводы, содержащиеся в этой статье.
[2] Бартольд В.В. История культурной жизни Туркестана. Л.: Издательство Академии наук СССР, 1927. С. 171.
[3] См.: Абашин С. Размышления о «Центральной Азии в составе Российской империи» // Ab Imperio. 2008. No. 4. С. 460; Вишневский А.Г. Средняя Азия: незавершённая модернизация // Вестник Евразии. 1996. No. 2. С. 131–153; Lieven D. The Russian Empire and the Soviet Union as Imperial Polities // Journal of Contemporary History. 1995. Vol. 30. No. 4. P. 608.
[4] Россия и степной мир Евразии: очерки / В. М. Викторин и др.; под ред. Ю. В. Кривошеева. Санкт-Петербург: Изд-во Санкт-Петербургского ун-та, 2006. 431 с.
[5] Григорьев В.В. Об отношении России к Востоку. Речь, произнесённая исправляющим должность профессора. Одесса: Совет Ришельевского лицея, 1840. С. 12.
[6] Фирсов Н. Положение инородцев Северо-Восточной России в Московском государстве. Казань: Университетская типография, 1886. С. 213–214.
[7] Батунский М. Русь и ислам. М.: Ломоносовъ, 2021. С. 27.
[8] Достоевский Ф.М. Халаты и мыло / Ф.М. Достоевский // Дневник писателя. Сентябрь 1876 г. М.: АСТ, 2023. С. 367–387.
[9] Григорьев В. Об отношении России к Востоку. С. 12.
[10] Ливен Д. Российская империя и её враги с XVI века до наших дней / Пер. с англ. А. Козлика, А. Платонова. М.: Европа, 2007. С. 261.
[11] Батунский М. Указ. соч. С. 102.
[12] Абашин С.Н. Советский кишлак. М.: Новое литературное обозрение, 2015. С. 16.
[13] Миллер А.И. (Ред.) Европейские войны Российской империи. СПб.: Издательство Европейского университета в Санкт-Петербурге, 2025. 228 с.
[14] См.: Казакова Н.А. Западная Европа в русской письменности XV–XVI веков. Л.: Наука. 1980. 280 с.; Соболевский А.И. Переводная литература Московской Руси XIV–XVIII веков. Библиографические материалы. СПб.: Типография Императорской Академии наук, 1903. 460 с.; Лимонов Ю.А. Культурные связи России с европейскими странами XV–XVI вв. Л.: Наука, 1978. 272 с.
[15] Бартольд В. История изучения Востока в Европе и России. Л.: Ленинградский институт изучения живых восточных языков, 1925. 318 с.
[16] Там же. С. 172.
[17] Пресняков А.Е. Образование Великорусского государства. Петроград: Я. Башмаков и Ко., 1918. С. 50.
[18] Борисов Н.С. Повседневная жизнь средневековой Руси накануне конца света. М.: Молодая гвардия, 2004. С. 254.
[19] Странствование Филиппа Ефремова, российского унтер-офицера, который ныне прапорщиком, девятилетнее странствование и приключения в Бухарии, Хиве, Персии и Индии, и возвращение оттуда через Англию в Россию, писанное им самим в Санкт-Петербурге 1784 года // Русская старина. 1893. No. 7.
[20] Мейендорф Е.К. Путешествие из Оренбурга в Бухару. М.: Наука, 1975. 180 с.
[21] Борисов Н.С. Указ. соч. С. 250.
[22] Ханыков Я.В. Пояснительная записка к карте Аральского моря и Хивинского ханства, с их окрестностями. СПб.: [б.и.], 1851. 91 с.
[23] Лихачёв Д.С. Поэтика древнерусской литературы. М.: Наука, 1979. С. 12.
[24] Батунский М. Указ. соч. С. 134.
[25] Григорьев В.В. Русская политика в отношении к Средней Азии. Исторический очерк. СПб.: В. Безобразов и Ко., 1874. С. 249.
[26] Гумилёв Л.Н. Древняя Русь и Великая степь. М.: Мысль, 1989. 764 с.
[27] Борисов Н.С. Указ. соч. С. 283.
[28] Гуломов Х. Дипломатические отношения государств Средней Азии с Россией в ХVIII-первой половине ХІХ века. Ташкент: Фан. 2005. С. 307.
[29] Батунский М. Указ. соч. С. 22.
[30] Борисов Н.С. Указ. соч. С. 288.
[31] Из наиболее ярких работ см.: Голубовский П.В. Печенеги, торки и половцы до нашествия татар. История южнорусских степей IX–XIII вв. М.: Академический проект, 2023. 236 с.; Плетнёва С.А. Древности чёрных клобуков. М.: Наука, 1973. 96 с.; Плетнёва С.А. Печенеги, торки и половцы в южнорусских степях. В кн.: М.И. Артамонов (Ред.), Труды Волго-Донской археологической экспедиции. T. I. М.: Издательство Академии наук СССР, 1958. С. 151–226; Толочко П.П. Кочевые народы степей и Киевская Русь. СПб.: Алетейя, 2003. 160 с.
[32] Батунский М. Указ. соч. С. 65.
[33] Червонная С.М. Основы идентичности литовских татар: исторический фундамент и современный ракурс // Историческая этнология. 2017. No. 1. C. 28–63.
[34] Борисов Н.С. Указ. соч. С. 288.
[35] Котляров Д.А. От Золотой Орды к Московскому царству. Вхождение народов Поволжья в состав России., СПб.: 2017. С. 123.
[36] Абашин С. Советское = колониальное? «За» и «против». В кн.: Г. Мамедов, О Шаталова (Ред.), Понятия о советском в Центральной Азии. Альманах Штаба № 2. Бишкек: Штаб-Пресс, 2017. С. 43–44.
[37] Котляров Д.А. От Золотой Орды к Московскому царству. Вхождение народов Поволжья в состав России., СПб.: 2017. С. 129.
[38] Рахимов Р.Н. На службе «Белого царя». Военная служба нерусских народов юго-востока России в XVIII — первой половине XIX в. М.: РИСИ, 2014.
[39] Борисов Н.С. Указ. соч. С. 290. Также см.: Беляков А.В. Сибирские царевичи в истории России / В.В. Трепавлов, А.В. Беляков. СПб.: Издательство Олега Абышко, 2018. 496 с.
[40] Григорьев В.В. Русская политика в отношении к Средней Азии. С. 239.
[41] Там же. С. 243.
[42] Гуломов. Х. Указ. соч. С. 155.
[43] Там же. С. 259.
[44] Салтыков-Щедрин М.Е. Господа ташкентцы. М.: Директ-Медиа, 2025. 316 с.
[45] Абашин С. «Есть всё-таки что-то эротическое в происходящем на границах нашей империи»: эссе-расследование одной крылатой фразы // Journal of Central Asian History. 2024. Т. 3. No. 1. С. 91–120.
[46] Терентьев М.А. История завоевания Средней Азии. Т. I. СПб.: [б.и.], 1906.
[47] Вишневский А.Г. Указ. соч. С. 141.
[48] Абашин С. Размышления о Центральной Азии. С. 466.
[49] Гуломов. Х. Указ. соч. С. 302.
[50] Имперский период истории Центральной Азии в исторических источниках // Материалы научной конференции. Алматы, 21 декабря 2016 г. Институт востоковедения имени Р.Б. Сулейменова Комитета науки Министерства образования и науки Республики Казахстан.
[51] Бартольд В.В. История культурной жизни Туркестана. Л.: Издательство Академии наук СССР, 1927. 256 с.
[52] Абашин С. Размышления о Центральной Азии. С. 460.
[53] Григорьев В. Об отношении России к Востоку. С. 9.
[54] Григорьев В.В. Русская политика в отношении к Средней Азии. С. 236.
[55] Бартольд В.В. История изучения Востока в Европе и России. С. 245.
[56] Вишневский А.Г. Указ. соч. С. 142.
[57] Абашин С. Советское = колониальное? С. 36.