​Байкал №2 2025

На обложке фото Юрия Извекова

Андрей Мухраев . Вечная песнь грешника. Повесть

Сергей Бирюков . Стихи над Байкалом 

Юлия Бочарова. Третий глаз Ивана Саввича. Рассказ

Олег Игнатьев. Ледоход. Стихи

Маргарита Торгашина . Харасё, когда всё харасё. Рассказ

Татьяна Григорьева . Монологи вещей. Стихи

Константин Сонголов . Слон и вьетконговцы. Рассказы

Ахмет Мурат . Любить Симбада. Стихи. Перевод с турецкого Елены Родченковой

В мире интересного

Юрий Неронов. Немецкий отец байкальского омуля

80 лет Победы

Семён Метелица. Город мужчин. Главы из неоконченного романа

Андрей Румянцев. Два рассказа

Евгений Голубев. Улица Лимонова. Десять тысяч дней мужества

Сергей Доржиев. Снайпер Цырендаши Доржиев

Людмила Дампилова. Образ монгольского коня на войне в творчестве Галины Базаржаповой  

Приобрести журнал и подписаться можно по адресу: Улан-Удэ, ул. Каландаришвили, 23, каб. 16, тел. 21-50-52

Для оформления электронной подписки (журнал в формате PDF) напишите письмо по адресу altanald@mail.ru

Семён Метелица

Метелица Семен Борисович (Соломон Борисович Ицкович) — поэт, прозаик, драматург. Родился в 1912 году в г. Улан-Удэ. Работал чернорабочим, землекопом, молотобойцем, формовщиком-литейщиком на заводе «Механлит». В годы Великой Отечественной войны прошел дорогами войны Дальний Восток и Маньчжурию, участвовал в разгроме Квантунской армии. За боевые заслуги награжден орденом Красной звезды, медалями. Принадлежит к старшему поколению писателей Бурятии. Публиковаться начал с 1930-х годов. Литературное наследие писателя отмечено сборниками стихов: «Дороги» (1940), «Сердце в пути» (1973), книгами рассказов и повестей: «День» (1941), «Селенга» (1958), «Огонь на ветру» (1959), «Красная птица» (1963), «Старый друг» (1982). Известен и как драматург, автор пьес «Межи» (1940), «Забайкальская быль» (1958). Умер в 1974 году.

Город мужчин

главы из неоконченного романа

Глава первая

Самурай. Третья рота. На плацу. Старшина Куржумов. Командиры

Ветер хлестнул из-за кордона как всегда неожиданно, среди ясного декабрьского дня. Этот ветер не знал кордонов и застав. Он зашурганил в безлюдной Маньчжурской степи и, вдоволь поизгалявшись над ее бугрянистой, каменной пустошью, вдоль и поперек исполосованной броневым поясом Квантунской миллионной армии, закидав каменным мелким градом крошечные позакордонные белоказачьи станицы и деревеньки бывших русских, что мельтешили в чужеземье под Хайларом, прыгнул через заставу на Отпоре, до костей ознобив пограничный дозор, и, повернув от последней станции Мациевской на Карымской ветке влево, черным вороном распластался по урочищу Тавын-Тологой.

Не насытившись разбоем на крутоголовых сопках, не зная, на чем сорвать свою злобу, позакордонный ветер пал в узкую долину расположения девяносто четвертой дивизии Забайкальского военного округа.

Дивизия жила в земле по самые брови. Только крошечные оконца, окантованные деревянными и земляными раструбами, позакиданные прошлогодним бурьяном, выглядывали в степь, пропуская в подземные казармы мутновато-белый свет, словно просквоженный через желтый ил.

Третья рота девятого полка стояла первой на пути чужого ветра.

На прибитом до гранитности плацу, перед расположением третьей роты, разношерстной и разновозрастной громадой колыхался солдатский строй. В тот день он еще не был в полном смысле солдатским. На плацу стояли новобранцы ноябрьского призыва 1941 года. Учителя, бухгалтеры, слесари, колхозники, трактористы, сталевары, кузнецы, музыканты, артисты и люди прочих и прочих самых неожиданных профессий. Все они, в этот злобный час разгулья маньчжурского ветра, были на одно лицо: синие, небритые, удивленные, ошеломленные, безмерно усталые и голодные, до печенок продрогшие. Одетые в самое что ни на есть шмутье, благо зная, что его и так и эдак сменят в части и ни к чему из семьи брать добрую одежду. Она пригодится для рынка — война уже показала, что она такое. Все эти новобранцы топтались на плацу перед третьей ротой с единой мыслью: тепла, хлеба, сна. После этого хоть к черту на кулички, хотя где еще есть такие кулички чертовы, в которые их завезли.

Старшина третьей роты Егор Куржумов гоголем ходил перед так называемым строем. Хромовые сапожки, чуть приспущенные гармошкой, ладная двубортная офицерская шинель, из-под которой виднелась меховая жилетка, ремень с надраенной до блеска пряжкой, стягивали его легкую фигуру на редкость молодцеватого кремнистого службиста. Офицерская шапка была сдвинута чуть набекрень, а белокурый чубчик словно специально назначался подразнить коченевших новобранцев и посмеяться над лютым, свистящим в уши, степным маньчжурским хозяином этих мест — позакордонным ветром.

В душе Егор Куржумов целиком сочувствовал новоприбывшим, но понимал, что своей статью, своим равнодушием к погоде он обязан поднять дух припухших от обстановки новобранцев. Не их первых, не их последних встречал и встретит на этом плацу Егор Куржумов.

Страна собирала в кулак все свои силы. Бои шли уже за Москву, под Москвой, а тут, как чирей на живом здоровом теле, висел самурай. Вот он, взгляни с вершины вон с той сопки в окуляр снайперского прицела и увидишь Маньчжурию, а ночью, при звездах, увидишь огни ее — колючие, тревожные, мерцающие, страшащие, жаждущие, рвущиеся вслед за этим ветром через заставу на Карымскую ветку и дальше на простор Родины. Егор Куржумов третий год здесь, в земле по уши, а все так и не привык к этим закордонным огням, но ни в письмах, ни в разговорах с лучшими, надежными однополчанами обмолвиться хоть словом об этом затаенном страхе себе не позволял. В себе это, в себе, а наружу, вслух, словом, делом, жестом, да разве он не старшина по седьмому году, старослужащий, сверхсрочник по доброй воле? Свои многие армейские годы провел Куржумов в соседстве с разнообразнейшим хозяйством, обозначающим его обязанность главы роты. В том хозяйстве было все — от иголок-ниток до щеток для обмундирования и обуви, шапок, полотенец, противогазов и прочей необходимой в повседневной жизни солдата мелочи. В этом океане вещей отвоевал старшина узенькую полоску, прикрытую плащ-палаткой. Полоска эта называлась койкой и была повторением казарменных двухъярусных нар.

— Не журиться, соколики, не журиться. Выше головы, братики. Ждет вас развеселое дело — солдатская служба, да в такое немилое время, как сейчас. Приняли, соколики?!

Соколики молчали. Да Куржумов и не ожидал энтузиазма. Он расхаживал вдоль строя и всем своим видом старался поднять настроение стоящих перед ним людей. Ежившихся от холода новобранцев он жалел, не имея права показать этого. С первого дня обоюдной встречи он обязан был внушить им, что они солдаты. Да только ли внушить?!

Но на что злился в этот час Егор Куржумов, так это на командиров, которые словно бы и забыли о новоприбывших и не спешат на плац. Старшина то и дело поглядывал на дорогу, что вела от трех ДНС или, проще сказать, домов начальствующего состава — трех двухэтажных на всю округу, от Аргуни до Борзи, обглоданных ветром строений, где разместился штаб тридцать шестой армии.

— Вы, соколики, не под пули немецкие приехали, а в теплое расположение третьей роты девятого полка девяносто четвертой непромокаемой. Приняли, соколики?! То-то же.

А что «то-то же», Куржумов не знал. Но, язва их дери, командиры не идут, и ему надо что-то говорить, поднимать дух своих новых подчиненных, личного состава, так сказать. Обязан, и все! А что сказать, да в такой передуй проклятый? Как его, дух-то, поднять?

— У нас, соколики, этот ветерок самураем называется. Сами понимаете — не Ялта. Хотя, между прочим, солнечной погоды в нашей Даурии, а здесь особенно, заметьте себе, соколики, больше, чем в той же самой Ялте, или даже, как читал я, в Швейцарии. В Швейцарии! — повторил Куржумов с большей, чем всегда, лихостью, сдвигая офицерскую шапку с неопущенными ушами набекрень и обнажая свой начисто закуржавевший и уже торчком стоящий белокурый чубчик над высоким лбом, перекрещенным тремя слишком ранними морщинами.

— Вопросы есть? — старшина остановился на середине строя и вглядывался в лица. Со стороны можно было подумать, что он отыскивает знакомых, земляков.

Вопросов не было. Да и о чем спрашивать? А может быть и хотелось спросить, даже наверняка хотелось, да вот зубы стучат от холода, да и успеется — не на день прибыли.

Всего три часа назад на станции Мациевская, где у атамана Семенова в дикие времена его разгула в Забайкалье находился застенок — невыразимо страшное место пыток и мучительнейших казней партизан и красноармейцев, попавших в плен к атаману. С этой самой, в те годы крошечной железнодорожной станции на три дома — последней точки на Востоке России, перед которой стояла только застава на разъезде Отпор, — с этой станции три часа назад, громыхнув окованными дверями, распахнутыми на обе стороны, из обжитых теплушек с железными печами, из обжитого двухнарного тепла вытек вот этот поток людей, сразу встреченный закордонным «самураем» и сразу ошеломленный легендарным Отпором и совершеннейшей тишиной и пустынностью.

Оставив многодневный свой кров на колесах, с которым за дальний путь и сродниться успели, и наговориться о войне и доме, — с этих теплушек шагнули они в угрюмую, простреливаемую всеми ветрами Даурскую степь.

В утреннем полусумраке ноября, на пятый месяц войны, уже успевшей изредить мужское население страны, немало пощипавшей и женское сословие, новоприбывшие знали, что их путь лежит на Дальний Восток. Но почему на Восток? Почему не на фронт? Или уже и здесь порох и кровь на подходе? Но ни пороха, ни крови они не встретили. А встретили…

— В колонны по четыре становись! Равняйсь! Смирно! Направо! Прямо шагом марш!

И заколыхался длиннющий человеческий поток по степи. Чертыхаясь в полупотемках, натыкаясь на спины впереди идущих, притираясь друг к другу домашними мешками с последними домашними недоедками, мелко поругиваясь и ворча на тех, кто наступал на пятки, словно в вязком сне, из которого не выскочить, не выползти, заколыхалась громадина из человеческих судеб навстречу неизвестному.

Егор Куржумов и не помышлял отыскивать знакомых и земляков. Он сам себе на этот раз удивлялся: перед ним стоял народ на одно лицо, и если он что-нибудь понимает в людях, то кроме как одинокой угрюмости ничего не находил в охолодавших и голодных новобранцах. Раньше, до войны, да и перед ней, придут призывники — смех, шутки, а то и пляски. На вопросы не успеваешь отвечать. И глаза озорные, задорные, и походка, и грудь, и голова — все без пяти минут солдатское, а здесь… Да боже мой, неужто так быстро война излохматила сердце народа, неужто так быстро обугрюмился в тылу человек? Что же это происходит, и полгода нет войне, а немец под Москвой. А новобранцы такие разновозрастные, чуть не деды с внуками, а вид такой, аж в горле щиплет.

Егор Куржумов начинал терять не только старшинское терпение, но и годами выработанную службистскую молодцеватость. Вроде бы зашел в голодную избу с сытой мордой и начал куражиться. Тихий, вкрадчивый страх прошелестел в душе старшины и где-то на краешке ее, зацепившись за что-то прочное, знакомое, неисточимое судьбой и человеческими бедами, отшлифованное службой, Уставами и Наставлениями, начал твердеть и превращаться в острую ненависть, совсем по-новому чувствуемую ненависть, которая не вызывалась никакими ежедневными политинформациями. Сейчас, в этой степи, Егор Куржумов — старшина третьей роты — один бы пошел на сотню фашистов с гранатой, с пулеметом, хоть с голыми руками, с одной только ненавистью к врагу, топтавшему родную землю. И так жалко стало Егору Куржумову всех, стоящих перед ним, что надел он свою офицерскую шапку, как следует по Уставу, опустил у шапки уши, завязав вязочки под крутым подбородком.

— Не тужите, не тушуйтесь, соколики, не тужите! Вместе нам служить. А немца, что немца… Побьем его. Победа, как пить дать, будет за нами, соколики!

Старшина снова заходил вдоль строя, и от слов, сказанных им таким голосом и тоном, каким разговаривают по утрам сосед с соседом, что прожили бок о бок всю жизнь, ему стало веселее и проще с этими людьми. Нет, перед ним не одноликая угрюмость, и это вовсе не оскребыши страны, перед ним люди, хоть и не чуявшие пороха и страшных битв неожиданной, как все думали, войны, перед ним люди, готовые к этим битвам и только не знающие или призабывшие армейский труд. Тут другое дело. Отцы-командиры на месте, да и он — Егор Куржумов, на Халхин-Голе бивший самураев, тоже кое-чему может научить новоприбывших. Одним словом, друзья по оружию прибыли.

— А что, соколики, южники есть средь вас?

Но строй словно языка лишился.

— Сибиряки мы здесь. Красноярцы, — крикнул кто-то из середины строя.

— Пошто красноярцы? Забайкальцы есть. Тайшетцы. Улан-Удэнцы. Иркутские. Всякие, — подытожил мерзлый голос молодого парня, одетого, не в пример другим, в добротное драповое пальто с каракулевым воротником, обутого в неподшитые и в неразношенные черные валенки с легкими отворотами на голяшке, с рюкзаком за широкими плечами, лямки которого он частенько поправлял то правой, то левой рукой, затянутыми в кожаные, на меху, перчатки. При этих движениях старшина заметил сверкающие на правом его запястье позолоченные часы.

«Вырядился», — ухмыльнулся про себя Куржумов, но остановился перед широкоплечим и рослым парнем:

— Почему шапку не развязали? Уши отвалятся.

— У вас, товарищ старшина, не отваливаются, — парень улыбнулся.

— Так я же опустил уши у шапки.

— А мне и так ладно.

— Откуда будете?

— Как вам сказать, товарищ старшина.

— А как можете, товарищ красноармеец.

— Пожалуйста. И новосибирский я, и абаканский, и иркутский, и улан-удэнский, и черниговский, и суздальский, и читинский. Здесь и прихватила меня мобилизация.

— Всяческий, значит, — засмеялся Егор Куржумов.

— Нет, российский только, — улыбнулся парень. А строй, словно оттаяв душой и телом, громыхнул смехом, прибаутками.

Старшина совсем повеселел. Свойские, и вовсе не угрюмые, и вовсе не напуганные диким ветром приманьчжурья, и всем унынием беспросветного неба, и каменным безлюдьем степи.

— Что российским, это точно. А все-таки?

— С Байкала я.

— Ты скажи, земляк. Оймур знаешь?

— Раскапывал и там прошлым летом.

— Раскапывал? Кого же вы раскапывали?

— Да я же говорю, археолог я.

Старшина развязал тесемки под подбородком, и мгновенно шапка приняла тот первоначальный вид, что придавал ему еще несколько минут назад молодцеватость службиста.

— Во-первых, вы ничего еще не говорили, а во-вторых, это как понять профессию вашу, товарищ… — и вдруг Куржумов, круче сбив набекрень шапку, крутнулся на каблуках и, перекричав ветер, скомандовал: — Смирно. Равнение налево! — к строю новобранцев шагали офицеры.

Командир девятого полка майор Сырников Никодим Арсентьевич был грузноват для своих сорока лет. Ременная сбруя с наплечными ремнями, затянутый до отказа поясной ремень, пошитая полковым портным шинель с подставными плечами, ватой подбитая грудь, по крайней мере, лет на десять молодили Сырникова. На гражданский взгляд, он производил гипнотизирующее впечатление: картинка на обложке журнала, образец аккуратности и веселой бодрости, — о важности и говорить не стоит! Строевая выправка и парадная внешность офицеров полка означала для майора своеобразную визитную карточку и являлась для него чуть ли не самым значительным показателем готовности к выполнению самых ответственных задач по боевой и политической подготовке. Полнощекое, румяное и очень круглое лицо с мясистым подбородком и ямочкой посередине смягчало пронзительный и только вперед устремленный взгляд его цепких глаз цвета тускловатой стали. Большой рот с властными складками, глубоко западающими и теряющимися у краешек губ, из которых верхняя была слегка коротковата и потому легкомысленно обнажала очень белые зубы. Эта черта его волевого лица напоминала улыбку, а когда майор суровел, казалось, что он скалится. Походка комполка отличалась легкостью, чеканностью и такой твердостью, по которой сразу угадывался строевик, кадровый службист с раз и навсегда усвоенной и непоколебимой требовательностью к себе и своим подчиненным. И только левая рука, слегка выключенная из общей гармоничности и чеканности его походки, намекала на скрытые странности майора.

Рядом с ним, на полголовы выше, шагал батальонный комиссар Никита Андреевич Подпалов. Поджарый, в длинной кавалерийской, далеко не свежей шинели, что всегда вызывало еле сдерживаемое раздражение коренного пехотинца Сырникова. Раздражала его и нелюбовь комиссара Подпалова к амуниции и особенно к заплечным ремням. По этому поводу комполка, случалось, про себя усмехался: «А еще кавалерист». Да и на самом деле, редко какой кавалерист не носит перекрестных ремней, тем более, если припомнить, без них и клинок теряет свой эффект. Не терпел Подпалов и накладных ватных плеч и ватной округлости груди шинели. Потому она на комиссаре казалась обвислой. Никифор Андреевич Подпалов был на восемь лет старше майора Сырникова. Прошедший три войны кавалеристом в дивизии Рокоссовского, с которым вместе воевал еще на гражданской в Пятой Кубанской бригаде, а затем до недоброй памяти 1937 года стоял на Карымской ветке в Даурии, откуда его любимый командир в одно разнесчастное утро сгинул в неизвестность, — и вот совсем недавно объявился уже командующим армией, защищающей Москву.

Вслед за Рокоссовским был уволен и комиссар кавполка — старший политрук Подпалов, так что вплоть до первого дня фашистского нашествия Никифор Андреевич работал на гражданке преподавателем рисования и черчения.

И вот он снова комиссар полка, только пехотного, и на петлицах прибавилось по шпале. Много раз порывался батальонный комиссар Подпалов написать хоть несколько слов Константину Константиновичу Рокоссовскому, и вовсе не за тем, чтобы напомнить ему о себе или выпроситься под его высокую руку на действующий фронт, а так — от ликующего своего сердца крикнуть о счастье снова видеть в боевом строю прекрасного человека, блестящего командира.

Собирался-собирался, да все считал, что теперь уже прославленному полководцу не до него. Может подумать, что старый сослуживец своим напоминанием о себе намекает о молчаливом желании бежать с опостылевшей Маньчжурии в действующую армию. Воздерживался от письма комиссар Подпалов еще по той причине, что боялся растравить вряд ли зажившую рану души своего любимого комдива. А может быть, и ушел из памяти Рокоссовского один из его любимых комиссаров, старший политрук Подпалов... Мало ли служило бойцов и командиров под началом ныне знаменитого командарма, и что будет, если все они, кто остался в живых, станут напоминать о своем соратничестве? Нет, воздерживался и воздержится от такого напоминания Никифор Андреевич Подпалов, да к тому же и здесь он на своем месте, и здесь каждую минуту надо держать палец на курке. Но с длиннополой шинелью он не расстанется и в пехоте. Она да еще сабельный шрам от левой скулы до пригубья — самые драгоценные приметы памяти их совместной боевой судьбы в былые годы.

Девятый полк девяносто четвертой дивизии, которая в первые дни войны сформировалась в Красноярске, а затем пополнялась в Забайкалье, Подпалов принял вместе с Сырниковым, и за эти более чем полгода они вроде бы притерлись друг к другу, как патроны в одной обойме. Комиссар в душе был доволен железными устоями характера строевика Сырникова, а что до его любви к парадности и строгости, то это, по мнению комиссара, делу не мешает. Девятый полк пока на всех инспекторских проверках, учениях, от полковых до дивизионных и армейских был только на первом месте. Так что некоторые странности, службистскую неумолимость майора батальонный комиссар Подпалов принимал за должное и даже гордился своим комполка. Правда, сейчас лучшие из лучших личного состава девятого, как и из других полков дивизии, ушли в маршевые пополнения на фронт, и вот эти, что стоят на плацу перед третьей ротой, должны стать достойной заменой ушедшим.

Равные по званию, по боевому опыту командир и комиссар девятого большую часть суток проводили на ногах. Как правило, до подъема, а то и глубокой ночью совместно намечали маршруты и задачи нового дня. Но еще ни разу они не сидели вместе за дружеским столом, ни в праздники, ни в будни. Так получалось само собой. Общие заботы определяли главную армейскую суть — боевая и политическая подготовка. У Подпалова еще на плечах партийное и комсомольское дело. Вместе с отбывшими на фронт ушли некоторые политработники, парторги, комсорги. Теперь надо стремительно латать бреши — воспитывать, принимать новых в партию, комсомол. Среди новобранцев очень мало коммунистов и комсомольцев.

Подпалов вне прямых обязанностей отличался скупостью слова, и это очень по душе было майору Сырникову. Командир не жаловал вниманием краснобаев-политиков. Речь майора отличалась строгостью и краткостью воинских Уставов и Наставлений. В то же время командир полка знал, что в необходимую минуту его заместитель по политчасти найдет что сказать офицеру и красноармейцу. Комиссар знал это свойство первого человека в полку и никогда не завязывал с ним разговор на морально-этические темы. Таким образом, боевая и политическая работа в девятом полку текла рядышком двумя руслами, то сплетаясь в один поток, то разветвляясь во множество больших и малых повседневностей. Они не выказывали друг другу нередко возникающие противомнения, не давали прямых советов друг другу, но знали одно — девятый был и должен оставаться только правофланговым в девяносто четвертой во всем: от котлового довольствия, красноармейской художественной самодеятельности до строевой подготовки и боевых стрельб.

Шага на два позади, ровным строем, во всем подражая командиру полка, шли в строгой торжественности батальонные и ротные командиры. Среди них особым уважением у майора пользовался командир третьей роты лейтенант Мерзлов. Почти вся его боевая семья попала в маршевый и отбыла на фронт. Еле-еле отстоял лейтенант старшину Егора Куржумова. Старшина, боготворивший своего комроты, упрашивал лейтенанта отпустить, прямее сказать, рекомендовать к отправке на фронт. Просьбу старшины поддерживал и майор. Но лейтенант Мерзлов, во всем равняющийся на командира полка, неожиданно пошел против его воли и в свою очередь выдвигал весомые аргументы, чтобы оставить старшину, обещая подготовить ему замену из помкомвзодов и уж потом, с новым составом будущих фронтовиков, расстаться со своей опорой — Егором Куржумовым.

Майор в душе понимал своего любимца. Без Куржумова третьей роте очень трудно будет удержать передовые позиции в полку и дивизии. О таком старшине мечтает каждый командир роты. Таким образом, по «случайным» обстоятельствам в списке отправляющихся на фронт фамилии старшины Куржумова не значилось. Комполка, отправляя донесение на утверждение командиру дивизии, имел на этот счет некоторые сомнения в правильности своего решения.

Подполковник Замотаев, приняв командование дивизией в Красноярске, знал Егора Куржумова еще по старой службе. Комдив знал, что такое Егор Куржумов не только для роты, но и для полка.

Темнее тучи ходил старшина в те дни. В сердце словно что-то треснуло, вся служба, да и вся жизнь показалась напрасно прожитой, а лейтенант Мерзлов вместе с командиром полка оказались бездушными, не умеющими ценить его настоящую преданность своему старшинскому делу и считают его, Егора Куржумова, недостойным чести встать в ряды фронтовиков. Да как же так могло случиться, что бойцы, им выученные, им отшлифованные в отличников боевой и политической подготовки, ушли бить фашистов, а он остался в резерве…

Крутнувшись на каблуках, старшина Егор Куржумов строевым шагом, как натянутая струна, шел навстречу офицерам. Майор и сопровождающие его офицеры остановились в пяти шагах от неровного строя. Старшина приложил руку к виску:

— Товарищ командир полка, прибывшее пополнение построено для смотра. Докладывает старшина третьей роты Куржумов, — сделав шаг в сторону и круто повернувшись кругом, старшина замер. Посиневшая оголенная рука старшины, казалось, примерзла к заиндевевшему виску, на котором неожиданно проступила испарина.

Майор Сырников секунду любовался Куржумовым, сдернул с правой руки перчатку, взял под козырек и шагнул вперед:

— Вольно! — властно выдохнул командир полка.

Строй новобранцев зашевелился, закашлялся, затопал на каменном плацу. Еще минуту назад люди, словно замерзшие от команды старшины и ожидавшие чего-то невероятного, неожиданного, забывшие и мороз, и ветер, теперь с откровенным любопытством разглядывали свое начальство. И все оказалось не таким, каким ожидалось. Командир полка и тот, что с двумя шпалами, высокий, в длиннополой шинели, и все стоящие на диком ветру их будущие командиры показались такими будничными, такими серыми, что бесконечные разговоры о предстоящей службе, что велись в теплушках в период следования к месту назначения, развалились как детские мечты о путешествии в неизвестную страну, которая на деле обернулась этой хриплой командой — «Вольно!».

Они смотрели на майора, он разглядывал их. Он словно лезвием прочертил по строю сухими прокаленными глазами, и кривая усмешка, спрятавшаяся в ямочке мясистого подбородка, не скрывала явного его неудовольствия и даже разочарования представшим перед ним зрелищем. Вот с этой толпой разновозрастных, посиневших, худых, небритых ему предстояло восстанавливать прежние передовые традиции девятого полка. Было от чего появиться его кривой усмешке. Майору Сырникову показалось, что у него сразу заболели зубы. Все начинать с нуля. Но ведь и в шестьдесят четвертом, и в сто пятьдесят восьмом полках сейчас принимали такую же толпу. А что ему до других полков? Он отдал на фронт всю лучшую третью роту, всех снайперов, лучших пулеметчиков из других рот. Хотел того или нет, а получилось так, что отлично подготовленный личный состав батальонов полка отправлен на фронт. Командир полка несомненно гордился сложившимся положением. Еще несколько дней назад, когда шло формирование на фронт, командир дивизии Замотаев после учений и проверочных стрельб отдал приказ составить костяк пополнения фронту главным образом из его передового полка. Командир понимал, что предстоит огромная работа: в предельно сжатые сроки восстановить утраченную славу полка, да восстанавливать-то ее придется с людьми, далекими от воинской науки.

Командир полка отвернул взгляд от строя новобранцев, заметил рвущийся над ушедшей в землю казармой третьей роты длиннющий, вылинявший и заново покрытый огромными меловыми буквами транспарант: «Добро пожаловать, молодое пополнение!» и сухо бросил старшине:

— Отставшие есть?

— Никак нет, товарищ майор! — перекричал ветер Куржумов.

— Больные?

— Жалоб не подано, товарищ майор!

— Лейтенант Мерзлов, примите людей, накормите, организуйте санобработку, решайте вопросы с обмундированием — и в карантин.

Командир роты лихо козырнул и, чеканя каждое слово, повторил приказ:

— Есть принять людей, накормить, организовать санобработку, решить вопрос с обмундированием и в карантин. Прикажете выполнять, товарищ майор?

Сырников махнул рукой, дав понять, что встреча с новобранцами завершена, но в эту минуту к его плечу как бы невзначай склонился батальонный комиссар.

— Смирно! — во всю силу голосовой возможности подал команду лейтенант Мерзлов. — Слушай мою команду!

— Отставить! — словно выстрелил командир полка.

— Отставить! — повторил командир роты.

— Действуйте, товарищ Подпалов, — тихо обратился комбат к батальонному комиссару.

Батальонный комиссар шагнул навстречу строю.

— Здравствуйте, дорогие товарищи — будущее доблестной Красной Армии! С благополучным прибытием вас!

Строй, почувствовав гражданское обращение, зашевелился. Уставшие и промерзшие на диком ветру люди в эту минуту желали только одного — поскорее укрыться от ветра. Подпалов отлично понимал состояние новобранцев. Понимал и уж наверняка знал, что минуты, проведенные под «самураем», скоро покажутся будущим красноармейцам сущим пустяком против того, что им предстоит вынести, готовясь к суровой схватке с фашистами. И потому речь комиссара была краткой, но проникновенной.

Длиннополая шинель вилась вокруг ног комиссара. Она хлесталась с тою же неистовостью, что плакат на казарме. Майор Сырников еще раз взглянул на плакат. «Умудрились! Добро пожаловать, молодое пополнение! Перестарались, черти!» — чертыхнулся про себя комполка. Но ведь это же его, комиссара полка, люди старались. Майор знал, что политработники третьей роты все эти дни приводили в порядок расположение своей роты, где было решено разместить пополнение на все карантинное время. В казарме, врытой в землю, мылось, скреблось, развешивалась наглядная агитация, выпускались «Боевые листки». Прихорашивалось все, что мог заметить взгляд нового человека.

— Товарищи! — негромко, но торжественно продолжал Подпалов. — Я вас, друзья, не случайно назвал будущими бойцами героической Красной армии. Сейчас, здесь, перед вашим армейским домом, на этом мерзлом гранитном плацу, утрамбованном ногами тех, кто ушел из нашей части на передовые позиции фронта защищать Родину от фашистской нечисти, вы еще не бойцы, вы — представители нашего героического тыла, который доверил вам великую честь с оружием в руках защищать родное Отечество. Война, навязанная нам фашистской Германией, окончится полным крахом для нее. Дорогие друзья, мы не встретили вас парадом. Не скрою, вас ждет суровая служба в этой, как вы сами заметили, угрюмой степи Даурии. Наша дивизия грудь о грудь стоит против лучшего друга бесноватого фюрера, готового в любую минуту ударить нам в спину всей японской военщиной. Знайте, впереди нас только горстка воинов-пограничников и ничейная полоса. Враг боится нас. Мы с вами имеем честь защищать восточные ворота Родины. Я уверен, что вы ее оправдаете! — батальонный комиссар Подпалов сделал шаг назад, встал рядом с командиром полка.

Майор Сырников сделал знак лейтенанту Мерзлову. По его команде строй развернулся и медленно стал втягиваться, исчезать под землей в расположении третьей роты.

Глава вторая

Комдив Замотаев. Старший батальонный комиссар Нечипорчук. Начальник штаба Кириллов. «Шушера»

Командир девяносто четвертой дивизии Забайкальского военного округа Георгий Федорович Замотаев уже более полугода обживал свою просторную землянку: с кухонкой и даже с сенцами и двумя ступенями крылечка, ведущими вниз. Он так сжился со своим уютом, что на учениях тосковал в командирской палатке о своем топчане в земляной нише, о печурке, втиснутой в уголок горенки, а главное, тосковал о крошечном радиоприемнике «Рекорд».

Конечно, при штабе дивизии, в полках были рации. Да и при комдиве был безотлучно радист первого класса Гоша Красиков. Но разве скажешь им: «Поймайте Иркутск». А он сейчас, в утренние сумерки, после сводки Информбюро, перевел барашек «Рекорда» на волну Иркутска. Как всегда, в этот час — по иркутскому времени на час раньше, чем по даурскому и читинскому, — передавали утренний концерт. Затаив дыхание, слушал комдив дорогой голос Кати, исполняющей арию Аиды. Ему казалось, что она видит его сидящим здесь, глубоко под землей, у раскаленной печурки, в глухой даурской степи. Он был убежден, что она поет для него.

Он боялся шелохнуться: как застала его «Аида» склоненным над «Рекордом», так и остался он неподвижен до последнего звука арии. Да, Катя бесподобна. Он явно испортил ее судьбу, затаскав по гарнизонам, оторвав от большой музыки, не говоря уж о том, что помешал ей закончить консерваторию. За двадцать лет совместной жизни Катя не обмолвилась ни единым словом упрека, правда, перед отъездом в Даурию он заметил в ее глазах что-то упрекающее. В этих до комка в горле любимых и безмерно дорогих глазах не было слез, только чуть подрагивали пушистые шелковые ресницы да краешки губ скорбно складывались в прощальную улыбку.

Катя! Катенька! Катюша! Я слушаю тебя. Ты же здесь, в землянке! И Мишка рядом с нами. Нет, Мишка воюет. Он уже младший лейтенант и стоит под Москвой со своим взводом истребителей танков. Мишка стоит под Москвой, а он, командир дивизии подполковник Замотаев, сидит в землянке, в мирной и теплой тишине, и слушает, как их мама поет «Аиду». Все совершенно противоестественно, чудовищно.

Двадцать третьего июня 1941 года отец расстался с сыном в Бауманском райвоенкомате, и в тот же день, уже в звании подполковника, Георгий Федорович Замотаев вместе с женой уехал на Восток. Она осталась в Иркутске. Он принял дивизию в Даурии.

— Георгий Федорович, доброе утро! — в землянку вошел комиссар Нечипорчук.

Подполковник не шевельнулся, оставаясь в том мучительном сне наяву, что только что пережил, как закончились последние звуки арии. Он еще слышал Катю.

— Доброе утро, Георгий Федорович!

— А, доброе, доброе! Садись, Ефремыч. Прости… слушал я здесь… Ты из шестьдесят четвертого?

На пороге горницы из кухонки появился ординарец. Бесшумно, не касаясь ногами земляного утрамбованного пола, прошелестел к столику, заваленному папками и картами, бесцеремонно сдвинул их в сторону, поставил дышащий ароматным мясным паром котелок на стол рядом с тарелкой.

— Завтракать, товарищ комдив.

— Спасибо, Лукич, но что-то того…

— Завтракать! — строго сказал Лукич. — Здравия желаю, товарищ старший батальонный комиссар, а я и не углядел, как вы…

— Плохо смотришь, Лукич, за комдивом. Как бы япошки не объявились ненароком…

— Японцы? Не, товарищ старший батальонный комиссар, покуда вы рядом, япошки нам не страшны.

Ординарец с откровенной завистью и восхищением смотрел на Остапа Ефремовича Нечипорчука, словно бы впервые видел комиссара дивизии в землянке комдива. Разглядывал его диковинной ширины плечи, обтянутые черным полушубком так плотно, что, казалось, вот-вот на нем лопнут швы.

— А что, Лукич, он может. Он, брат, знаешь какой, комиссар наш, он нас с тобой подмышку — и не чертыхайся.

— Очень запросто, товарищ комдив. Дывлюсь я, товарищ старший батальонный комиссар, як же вам ОВС1 одежу, обуву и всякую прочую воинскую амуницию подбирае!

— А мини, землячок, мае свой ОВС, — дружелюбно, перемежая украинскую речь с русской, ответил Нечипорчук.

— Тогда, конечно, вам сподручнее.

— Иди, Лукич. Снимай, Ефремыч, полушубок. Жарко у меня. Завтракал?

— Спасибо, Георгий Федорович. Харченко накормив.

— Значит, в сто пятьдесят восьмом уже побывал?

— Оттуда.

— Погода?

— Кони вздыбаются супротив ветрюги. Сатанинская погода, Георгий Федорович. Харченко пополнение принимал в своем полку.

— Молодец этот Харченко. Бережет бойца.

— А як же. Тем более новобранец прибыл.

— Да, Ефремыч… новобранец.

Старший батальонный комиссар снял полушубок, шагнул к земляной нише, повесив свое огромное одеяние на деревянную шпильку и, оправив гимнастерку, украшенную орденом Красного Знамени, сделал второй шаг к столу. Здесь он оглянулся, но на стул не сел, а протянув руку, откуда-то извлек толстый чурбак. Присев на чурбак, развернул одну из папок, так бесцеремонно сдвинутых на краешек стола ординарцем.

— Знакомься, Ефремыч, а я обязан выполнять приказ Лукича.

— Харчуйся, харчуйся, Георгий Федорович. Золото твой Лукич.

В единственное окно, как и во всех землянках гарнизона, упрятанное в нишу, с краев оснащенную деревянными стенками, хлестал неумолкающий «самурай». Комдив неторопливо и безаппетитно выполнял приказ Лукича. Лукич выглянул из кухонки, и комдив энергично заработал ложкой. Это был обыкновенный солдатский суп из американской тушенки, приправленный стручковым перцем, добытым Лукичом, который знал, что Георгий Федорович очень любит острую приправу. И на самом деле, Замотаев, поглощая солдатское блюдо с любимой приправой, всегда чувствовал что-то домашнее, напоминающее семейный стол. Кроме того, комдив не хотел обижать Лукича, испортить ему настроение. Есть все же не хотелось, и мысли, навеянные утренним концертом из Иркутска, мысли о сыне, стоящем спиной к Москве и грудью к фашистам, не давали ему в то мутное утро покоя. Только сидящий перед ним великан, углубленный в чтение приказов свыше и в новости по дивизии, вот этот старший батальонный комиссар — друг и помощник его, только он возвращал сейчас комдива Замотаева к бесконечным заботам о своей девяносто четвертой. Комдив изредка взглядывал в суровое, с могучим подбородком и огромным лбом лицо Нечипорчука. Такое лицо один раз в жизни увидишь, запомнишь навсегда. Казалось, оно вырублено из гранита, но не отшлифовано, и оттого еще более сурово и напряженно. Была в старшем батальонном комиссаре какая-то притягательная сила, и не только потому, что в любой толпе он был выше всех на голову и шире всех в плечах, но, по какой-то неопределенной даже для Замотаева причине, комиссар останавливал на себе взгляд всякого. В дивизии его не то что побаивались, хотя и не без этого, но появление его в расположении вызывало немую почтительность, и все мгновенно замирали при его появлении в любой землянке. Нечипорчук не был отличным оратором, но любое его слово запоминалось и разносилось из подразделения в подразделение. Стоило ему сказать у артиллеристов: «А что, хлопцы, и в конюшнях полы драить надобно!», как в соседней роте разведчиков раздавалась команда командира роты Степана Франчука: «Драить полы!». И старшина Гордеев — каслинский сталевар, широкоплечий крепыш, любимец роты, еще с утра до глянца вызвездивший полы расположения, немедленно отдавал приказ «драить полы». И никому в голову не приходило из разведчиков обидеться на такое, потому что знали — рядышком, у артиллеристов, старший батальонный комиссар, а к разведчикам у него особенная любовь, и не дай бог…

Комиссар медленно перелистывал содержание папок на столе комдива. Каменное, до темной синевы продубленное его лицо с острыми скулами иногда взбугривалось тяжелыми желваками на втянутых щеках. Вот и в эту секунду, когда он дочитывал какое-то донесение или информацию сверху, а комдив, вяло выполняя приказ Лукича, доедал гречневую кашу с ароматным луковым подливом, темноскулое лицо комиссара опять взбугрилось желваками. Нечипорчук прищурил глаза и с грустью бросил:

— Значит, Георгий Федорович, што ж воны нам пидкинули, а?!

Комдив понял грустный взгляд своего помощника и трогательно-наивный вопрос.

— Ты понимаешь, Ефремыч, все эти новобранцы шли в Читу в стройбаты, на обкатку, так сказать, а тут мы с тобой волей божьей и командующего выдали все наше богатство под Москву. Вот и переадресовка получилась. Получай, девяносто четвертая…

— На тоби убоже, чого нам нэ гоже…

— Стой, комиссар. Отставить. Народ пришел советский.

— Та ж, Георгий Федорович, стройбатовцы.

— Понимаю тебя. А ты скажи, почему наш Подпалов до сих пор в батальонных комиссарах ходит, когда ему давно полковым надо бы стать?

— И вполне даже Подпалов швидкий ум, Георгий Федорович.

— И не только умом быстрый, а и заслугам перед родиной. Человеку под пятьдесят и начинал воевать с тысяча девятьсот семнадцатого года, с германских окопов прямо на Юденича. Почему, как смекаешь?

— Слыхал, вин с Рокоссовским и Жуковым служил, так или кто брех пустил?

— Именно так. Подпалов — сослуживец и Рокоссовского, и Жукова. Но он же в 1937 году под молох попал. Ты же знакомился с его делом, знаешь — перерыв в партстаже три года.

— Те-те-те, припомныв. Перерыв в партстаже три года. Та хиба ж он маршалам не писнет? Хиба ж вин змолкае свою обиду?!

— Хиба! Вот тебе и хиба, Ефремыч. А ты — стройбатовцы… Нам с такими, как Подпалов, надо за три месяца, слышишь, комиссар, за три месяца сделать из этих стройбатовцев, которые, может, и винтовку в руках сроду не держали, такого бойца, который в любой момент может против немца во весь рост встать!

— Значит, Федорыч, считаешь, войне…

— Эх, Ефремыч… — комдив встал со своего креслица, взял котелок и тарелку, пошел на кухонку. Лукича он там не застал и, вернувшись, склонился к уху комиссара, — война, Ефремыч, помни, в крутой-перекрутой узел завяжется. И, может, нам улыбнется добрый ангел, фашиста бить, а не его, так вон тех соседушек, от которых этот сатанинский «самурай» дует.

— Воны Москву ждут, Федорыч.

— Ждут. Немец под Юхновым, а они у нас с тобой под горлом.

— Им ближе до нас, чем немцу до Москвы, Георгий Федорович.

— Девяносто километров с полной выкладкой и шансовым инструментом обегает японский солдат за учебный день.

— И все с раздвоенной лопатой, оглобля ему в горло.

— Видал я их тухлю. Пограничники к следу водили. Черт или корова, спрашивают. А я нэмаю, чого в ответ сказать. Нэ видал я, чтобы чоловик таку обувку носил.

На крылечке послышались нарочито громкие шаги и столь же предупреждающий кашель…

— Вот, приготовься к бою, товарищ комдив.

В кухонке хлопнула входная дверь, снаружи заброшенная, словно катапультой, ветром, и в проеме горенки появился помощник по тылу майор Траканов.

— Разрешите, товарищ комдив?

— Давай-давай, Петр Анисимович. С чем пожаловал?

— С бедой, товарищ подполковник.

— Ты да без беды. Бывало такое, Ефремыч, а?

— Одежи, обуви новобранцам…

— Так точно, товарищ комдив, так точно, товарищ старший батальонный комиссар. Начальник ОВС волосы на себе рвет…

— Во всех местах?

— Как, товарищ комдив, во всех местах? Ясно дело, во всех местах все проглядели, все склады перетрясли…

— Та нэ тож тоби допрашивают, майор Траканов. Тоби ж комдив интересуется, во всих ли местах своего тела твой начальник отдела вещего довольствия волосы рвет, а ты про склады. 

— Да во что, во что я такую армию обую, одену! Вы же знаете, что все, чем были богаты, отдали тем, кто ушел на фронт, да и то половина БУ ушло.

— А ты этих, майор, приобиходь! — голос подполковника стал жестким, и майор Траканов вытянулся перед столиком и брюшко втянул, словно и сроду такого не было.

— Есть обиходить, товарищ комдив! — он щелкнул каблуками парадно начищенных сапог и, взяв под козырек, собирался сделать поворот от ворот.

— Отставить. Садись, Петр Анисимович. Завтракал?

— Спасибо, товарищ подполковник. Случалось такое.

— И сегодня случалось? — захохотал громовым басом комиссар.

— Что сегодня, товарищ старший батальонный комиссар?

— И сегодня, в такое ЧП, завтракал?

— Ну куда денешься, жить надо. Энергия требуется…

— Правильно, Петр Анисимович, энергия требуется, и она у вас есть. Обуйте, оденьте новоприбывших, и завтра нам покажите их.

— Завтра?! — помощник по тылу оглянулся, куда бы сесть.

Комдив тоже оглянулся, на что бы посадить майора, но Нечипорчук перенес по воздуху стул, и ручища его не задела стола. Помощник по тылу принял стул запотевшей рукой и сел.

— Одно БУ, и то половина бушлатов, как я вам новеньких в таком облаченье покажу. Вы меня-то пожалейте, товарищ комдив и товарищ старший батальонный комиссар.

— А ты знаешь, где умеют жалеть нашего брата, товарищ майор?

— Знаю.

— Хиба ж знаешь, так поучи нас, майор.

— В кабинете зубника.

Комдив и комиссар так по-мальчишески задорно рассмеялись, что майор Тра-канов стал тоже тихонько подхихивать. Но ему было не до смеха, и это понимали комдив и комиссар. Дело в том, что приезжих должны были обмундировать в Чите. Там все было для этого приготовлено, и вдруг переадресовка без поддержки. На самом деле, где взять дивизии шинелей, ботинок, обмоток, нательного белья, шапок, ремней на две тысячи прибывших, свалившихся прямо с неба на душу майора Траканова и его помощника по ОВС капитана Овсянникова. Последний аж похудел в одну ночь, когда услыхал требования майора Траканова обуть и одеть новобранцев. Капитан спросил: «Сколько?», а когда услышал — два эшелона, то точно как его начальник осмотрелся, куда бы присесть. Только майор Траканов не подставил для него стул: «Хоть тещу раздень, а чтоб к утру, после бани, новобранцы были одеты, как положено бойцу Красной Армии. И никаких шуточек, капитан Овсянников. Таков приказ командиров».

— Товарищ комдив, товарищ старший батальонный комиссар, — вдруг осенило майора Траканова, — а если по прямому проводу с командующим в Читу прямо: так, мол, и так… Ведь переадресуют. Все, что положено, вернут. Я же нашего брата снабженца до хлястика знаю. Они все по нашему пополнению придержат, а потом щегольнут перед своим начальством смекалкой и запасливостью. Так неужто отдавать им столько добра, а своих в лохмотья!..

Под столиком возле ниши, где спал подполковник Замотаев, раздался тихий, но продолжительный зуммер. Комдив встал, взял трубку:

— Первый слушает. Здравия желаю, Константин Осипович! Все съехались? Нет, у меня в землянке не поместятся. Ничего, что белого света не видно. Сейчас мы с комиссаром, да вот еще майора Траканова захватим. Командиры ждут. Пошли, товарищи. Стоп! — Замотаев круто повернулся к своему столику и, достав из крошечного ящичка ювелирной работы домашнюю шкатулку, что-то оттуда вынул.

— А ну, пригнись, товарищ полковой комиссар! — скомандовал и попросил комдив.

Нечипорчук, вставший с чурбака, уже шагнул к своему полушубку, но, остановленный неожиданной требовательностью комдива, вопросительно взглянул на него.

— Ну, чего смотришь? Говорю, пригнись, товарищ полковой комиссар, не лезть же мне на табуретку, чтобы приколоть на твои петлицы еще по одной шпале. На, читай! — Замотаев передал оробевшему великану глянцевый листок бумаги и стал прокалывать четвертую дырочку маленькими ножницами на петлицах наклонившегося комиссара дивизии.

— Поздравляю, товарищ полковой комиссар!

— Примите и мои поздравления, товарищ полковой комиссар! — вскочил майор Траканов и протянул свою пухлую руку в огромную ручищу Нечипорчука. Тот от забывчивости, а может под впечатлением события, замкнул свою ладонь, и помощник по тылу невольно слегка присел.

— Ох ты, шоб тоби сказывси. Прощай, будь ласка, товарищ Траканов! — отпуская руку майора, улыбнулся комиссар.

Они вышли из землянки, и Нечипорчук схватил их обоих за руки.

— Хоронитесь за мэне. Пробьемтесь к штабу.

А в брусчатом здании штаба дивизии, обнесенном проволочным заграждением, собрались командиры всех полков и приданных частей.

Начальник штаба дивизии Константин Осипович Кириллов прошел службу от писаря через все ступени штабов, но ни разу за всю воинскую службу не командовал даже взводом. Так случилось и сейчас. Дослужившись до звания подполковника, он не представлял себя в другой роли, кроме начальника штаба. Разрабатывая любое решение, готовя любой приказ, он никогда не выдал бы его только за своей одной подписью. Он верил в свою работу только после того, как ее подписал старший начальник, и за четверть века армейской службы ему ни разу и в голову не пришло, что он лицо первостепенное и ответственное.

В штабах полков и батальонов имя подполковника Кириллова было окружено ореолом безошибочности, точности и неотразимой требовательности к любому решению штабиста, его каждому аргументу. Командиры полков, отдаленных от дивизии, майор Харчеко и подполковник Громан, единственный, кто носил орден Красного знамени за Испанию, прежде чем появиться у комдива, обязательно заглядывали к начальнику штаба. И всегда он принимал их с озабоченностью отца, ответственного за каждый шаг своего сына. Но, как обычно бывает в армейской жизни, Батей называли все-таки комдива, а его, Кириллова, — Осиповичем. Даже комбаты и другие командиры иногда срывались и позволяли себе такую вольность. Константин Осипович не обижался и на младших офицеров за «Осиповича», и если его обычно видели сосредоточенным, неулыбчивым, с твердыми складками у тонкого переносья, то и тогда знали — Осипович не обидится, не примет такой тон за панибратство. Ровное и сдержанное отношение ко всем, кто появлялся под его прямо глядевшими глазами, вызывало у всех уважение, и каждый старался сделать так свое дело, чтобы не сходились острые складки у переносицы начальника штаба дивизии подполковника Кириллова.

Он сидел в своем небольшом кабинете, увешанном картами Приаргунья и сопредельной территории, эти всегда были задернуты ситцевой занавеской. Отчего-то сегодня на душе его было смутновато. Ему казалось, что именно сегодня он чего-то не додумал в своих приготовленных приказах по приему и размещению по батальонам нового пополнения. Заготовил Константин Осипович и приказы по карантинам, и по курсу молодого бойца, и по ближайшему занятию с командирским составом, занятию по тактике на местности. Последний приказ — дело заместителя комдива по строевой: вот уж третий месяц исполняющий эту должность майор Перевалов ходит согнутый в три погибели радикулитом, а Кириллов от чужой болезни сам заболевал.

Комдив тихо открыл дверь в кабинет начальника штаба и, на пороге поздоровавшись, спросил:

— Где соберем, Осипович, народ? У меня в окна дует, да и скажи, пожалуйста, или мне кажется, но у тебя вроде бы обжитее.

Кириллов встал навстречу командиру дивизии, и, улыбнувшись, по обычной привычке глядеть прямо в глаза, мгновенно заметил озабоченность своего начальника.

— Как прикажете, Георгий Федорович.

— Ты уж извиняй меня, старого чудака, мне у тебя уютнее. Зови мужиков.

В кабинет начштаба неторопливо, вслед за комполка вошли Харченко и Громан. Соблюдая субординацию, разместились замполиты и комбаты со своими политруками. Торопливо, словно бы щеголяя молодостью, вошел танцующей походкой начполит дивизии подполковник Ярусов, бывший до войны начальником Управления по делам искусства в Красноярске. Этот сохранил свою осанистость, даже, можно сказать, артистичность. Седая грива густых волос контрастировала с неизменным ежиком комдива и, особенно, с мальчишеской подборкой на его висках и шее.

Кстати, Нечипорчука еще не было, и Замотаев не открывал совещания. Он ожидающе поглядывал на дверь. Наконец она распахнулась, и в кабинете сразу стало тесно от широко шагнувшего к столу Нечипорчука.

Комдив и полковой комиссар коротко переглянулись и враз улыбнулись. Улыбка стала сигналом общего приветствия. Первым подошел с заранее протянутой рукой майор девятого Сырников.

— Поздравляю, товарищ полковой комиссар! От души поздравляю!

Встали майор Харченко и подполковник Кардонов. Они тоже подошли к Нечипорчуку и утопили свои руки в его широченной ладони. Харченко — жердистый, строгий, неулыбчивый; Кардонов — широкоплечий крепыш лет сорока с открытым, продубленным ветрами лицом — двумя руками потряс руку полкового комиссара. Вскочил и начальник политотдела Ярусов. Он протанцевал по небольшому кабинету и, пожимая руку своему начальнику, повернулся к остальным:

— Обмыть бы четвертую шпалу, братцы!

— Нэмае горилки. Дрожжей нэ мае, Ярусов, — Нечипорчук смущенно улыбнулся.

Кириллов, оставив свое кресло комдиву, коротким жестом подвинул ему три листа, отпечатанные на машинке. Замотаев бегло пробежал приказы, черкнул школьным пером «уточка» под каждым и в свою очередь протянул листки по столу Нечипорчуку.

В кабинете пахло острой, сдобренной одеколоном махоркой и тем добрецким, могучим запахом здоровых мужских тел, который всегда напоминает армейскую службу, а вернее сказать, казарму. Запах этот неистребимый, и ни в одном гражданском учреждении вы его не почувствуете. Это особый, терпкий, настораживающий запах, мгновенно воскрешающий в воображении новичка в армии представление о винтовке, пулемете, ружейном масле и конском поте.

Нечипорчук читал приказы медленно. Подписав их, он склонился к Замотаеву. Комдив вновь подвинул приказы к себе, заново прочел их и тихо ответил:

 — Да что ты, Ефремыч. Сами разве не догадаются.

Наблюдательный, на редкость быстро оценивающий обстановку и по любой недомолвке догадывающийся о сущности дела, Константин Осипович Кириллов, не расслышав сути перешептывания комдива с полковым комиссаром, понял, почему у него сегодня было смутно на душе и чего он не доделал. Уловив «сами разве не догадаются», брошенное комдивом, воздержался вмешаться в их короткий диалог. Кириллов с особым уважением взглянул на полкового комиссара, и сущая неудовлетворенность сегодняшней работой перед этим совещанием стала почти физической болью.

— Так вот, товарищи, собрались мы обмозговать самое что ни на есть злободневное наше житье-бытье. Разбогатели мы с вами снова, не успев дух перевести. Родина нас не забыла. Теперь давайте решать. Как быть с этим богатством. Война бойцов требует на передовые рубежи. Кто прибыл к нам сегодня, она их быстро потребует. Как мыслите, товарищи командиры, политработники? — Замотаев замолчал. Тишина в кабинете начальник штаба уплотнилась. — Начнем с вас, товарищ Сырников.

Командир девятого пружинисто выпрямился, одернул китель и вдруг горестно вздохнул.

— Разрешите доложить, товарищ командир дивизии, по мне, так это просто с бору сосенки. Прямо сказать — шушера…

Нечипорчук украдкой взглянул на комиссара девятого. Батальонный комиссар Подпалов сидел с опущенной на руки головой, словно закрылся от удара.

А ветер ураганил за окном, и слышно было в накаленной тишине, как в стекла хлещет микроскопический растолченный песок, словно по стенам брусового ДНС скребутся тысячи когтей. Но странная особенность этой части даурской степи: чистое небо без облачка и яркое, по-ноябрьски холодное солнце освещало кабинет, — лучики его то и дело гладили золотом пылающий орден на груди подполковника Кордонова. Он тоже потупил глаза и, кажется, даже сжался, стал уже в плечах. Командир 153-го полка майор Харченко с любопытством смотрел на Сырникова. Комбаты и политруки растерянно переглядывались. Комиссар Подпалов, так и не открыв лица, под вопрошающим взглядом комиссара дивизии видел в эту минуту совершенно ясно, во всех подробностях вчерашний прием новобранцев на плацу перед расположением третьей роты. Наконец он выпрямился на стуле, и все обратили внимание, как по щекам и шее неожиданно смутившегося старого кадровика зацвели больным цветом алые пятна.

Комдив постукивал пальцами по столу.

— Значит, товарищ Сырников, считаете, шушера прибыла к нам?

— Так ведь зайдите к нам в карантин, товарищ комдив…

— А вы считаете, товарищ майор, мы не бывали в ваших казармах с командиром дивизии? — сдерживая свой бас, спокойно проговорил полковой комиссар.

Майор Сырников, лихорадочно перелистывая минуты прошедших суток, не мог припомнить, когда полковой комиссар, а тем более комдив, успели побывать в расположении третьей роты. Майор неожиданно начал свирепеть. Как же ему не доложил Мерзлов, не удосужился старина Куржумов поставить в известность… Но, словно считав его огорошенность, Нечипорчук, ворхнув широченными плечами, засмеялся:

— Тай ты, майор, не дуже шуми на подчиненных. Не был ни я, ни комдив у тоби в карантине. Но вот ты отчини нам твое «шушера». Зачим то дило запрягае, а?

Легкий хохоток тронул собрание. Все задышали свободнее, шумно.

— Разрешите доложить, товарищ полковой комиссар, ведь прибыли абсолютные стройбатовцы.

— А воны что, у тоби хату зполыли, чи в щи твои плунули, а, майор? Ладно, садитесь, товарищ майор. А у вас как в 153-м полку?

Майор Харченко медленно принял надлежащий вид, и комдив, глядя на его усталое лицо, прочерченное глубокими ранними морщинами, и отлично зная, что в мирное время этого человека с мучительной астмой и минуты не стали бы держать в армии, приготовился выслушать не ахти какое счастливое впечатление о новобранцах.

Командир 158-го полка говорил медленно, но очень четко. Так обычно объясняются тяжело больные люди, всячески стремящиеся замести следы своего недуга спокойным словом, отчетливой интонацией.

— Мы, товарищ комдив, считаем, что ни хуже, ни лучше всегдашнего.

— Понятно, — кивнул головой комдив, как бы говоря, что другого услышать не ожидал.

— А вы, подполковник Кордонов?

— Что могу доложить, товарищ командир дивизии? — словно спрашивая самого себя, а не Замотаева, поднялся командир 64-го полка. — Так что разрешите доложить, что с мнением майора Харченко вполне согласен. Пополнение на уровне. Остальное от нас зависит. Так я полагаю.

Мотнув гривой седых волос, встал подполковник Ярусов.

— Разрешите справочку, товарищ комдив?

— Что у вас, Ярусов?

— Наши товарищи сконцентрировали в политотделе конкретные сведения об образовательном цензе пополнения.

— Ну, и як же того ценза говорит, товарищ начподив? — прищурясь, пробасил Нечипорчук.

— Вот совершенно конкретно: шестьдесят процентов — с четырехлетним образованием, сюда же входят самоучки и малограмотные. Тридцать процентов с семилетним. И только десять процентов имеют среднее, среди них, по крайней мере, половина с неоконченным средним.

Ярусов сел, не ожидая на то разрешения, считая, что он сообщил самые наиважнейшие сведения командованию дивизии, и при этом сведения получены в такой короткий срок, за сутки. Это должно расцениваться как четкая оперативная работа политотдела, инструкторы которого действительно две ночи не спали, разбираясь в личных делах новобранцев, разъехавшись по полкам, и наутро, вернувшись в политотдел, вывели конкретные проценты.

Сообщение начальника политотдела растрогало заместителя командира дивизии по артиллерии полковника Тонкопятова. Аристократической наружности, с академическим образованием, он считал свое пребывание в этой богом проклятой дивизии явной ссылкой, каждой частичкой своего нерастраченного достоинства стремясь показать окружающим его офицерам, да и высшему начальству дивизии, свое превосходство, не только профессиональное — все-таки не пехота, не кочколаз, а бог войны — артиллерия, — но и духовное. Полковник Тонкопятов не имел в дивизии друзей и даже приятелей, все для него были люди второго сорта, и разве только скромненький, несколько чудаковатый, чересчур гражданский редактор дивизионной газеты старший политрук Логуто в какой-то мере считался возможным собеседником, да и то по пословице «когда нет девушек, танцуют с женщинами».

Сейчас заместитель по артиллерии изложил свои соображения мягким баритоном. Полковник в юности мечтал о карьере певца и обязательно солиста оперы. Он, лениво растягивая слова, проговорил с места:

— Да вам, товарищи, легче разговаривать, а каково артиллерийскому полку?! Все первые номера ушли, все грамотные офицеры. А тут товарищ Ярусов про шестьдесят процентов с четырехлетним образованием…

Комдив привык ко всем странностям своего зама по артиллерии, и этот бархатистый тон с придыханиями и причитаниями вызвал в нем только маленькую иронию.

— Сочувствую, товарищ полковник, но помочь ничем не могу. Разве только советую открыть при артполке курсы по продолжению общего образования среди новобранцев. Могу предложить и свои услуги в качестве преподавателя пения, рисования.

— Благодарю, товарищ комдив, — проглотив пилюлю, серьезно ответил полковник и вновь замкнулся в свое глубокомыслие.

Неудержимый хохот потряс маленький кабинет начальника штаба дивизии, и сам Кириллов, редко улыбающийся на подобных совещаниях, не удержался от смешка. Нечипорчук хохотал во всю мощь своих легких. Могучий его подбородок и аршинные плечи вздрагивали. Комдив был невозмутимо серьезен, а начподив Ярусов тряхнул гривой волос в знак непонимания возникшего веселья.

— А что имеет сказать командир батальона связи? Чай тоже не нашел среди новоприбывших классных специалистов?

Капитан Лобов, чернявый с обветренным лицом и нежными голубыми глазами в обрамлении девичьих ресниц, поднялся и встал по стойке смирно.

— Особенных претензий у меня нет, товарищ комдив, но прошу разрешения для моих командиров походить по карантинам и поприглядывать более или менее грамотных и желающих посвятить себя нашему делу.

— Можете-можете, товарищ Лобов, походите, поприглядывайтесь, — ответил подполковник Замотаев и встал. — Значит так, товарищи командиры и политработники, получите сегодня у начальника штаба приказ к действиям — и в путь за счастьем. Еще командование считает целесообразным немедленное создание в каждом батальоне команды снайперов. Привлеките для этого дела лучших стрелков из офицерского и сержантского состава. Через месяц, самое большее, мы обязаны иметь в дивизии школу снайперов, по крайней мере, бойцов на двести. Могу сообщить, что товарищи из ОВС заверили командование, что вся шушера, как имел честь выразиться комбат Сырников, будет обмундирована с иголочки. Приказываю начальнику ПФС2 капитану Готовцеву в течение месяца весь наличный состав карантина во всех полках кормить по норме пять. Начсандиву майору медслужбы Кобзеву обеспечить тщательный ежедневный медицинский досмотр карантинов, еженедельный банный день и прочие профилактические и лечебные мероприятия.

Зампотылу подполковник Траканов, тот самый, что час назад молитвенно доказывал в землянке комдива невозможность одеть и обуть новоприбывших, с замиранием сердца слушал эти слова, и они ввергали его в такое невыразимое смятение, что он забыл даже встать и отрапортовать о своей готовности выполнить приказ комдива, тем более, что комдив вот только что заверил о готовности одеть и обуть новоприбывших с иголочки. Не менее был потрясен и начальник ПФС приказом кормить карантинных в течении месяца по удвоенной норме. Но приказ — дело святое.

Служба ОВС переглянулась со службой ПФС, — у начальства голова получше, побольше, она и пусть решает.

Один начсандив остался невозмутимым. Он уже начал все, что называется профилактикой. Первые осмотры на вшивость привели его к убеждению немедленно привлечь к делу в карантинах все наличные силы парикмахеров.

Комдив сочувственно, с оттенками одобрения смотрел на подполковника Траканова, отлично понимая, что происходит в его душе. Понимал комдив и то, какую ответственность взял на себя, провозгласив о готовности служб тыла образцово принять новое пополнение и, следовательно, дал слово офицерскому собранию, свое слово, а оно никогда не расходилось с делом. Он-то не хуже своих ОВС и ПФС знал возможности дивизии, ее резервы по экипировке и особенно состояние продовольственных запасов.

Определив и озвучив главные направления, комдив объявил пятиминутный перекур.

В уме комдив перебирал все возможные варианты для опоры своего обещания. Но как скоро по его запросу Округ переадресует положенное дивизии обмундирование для новобранцев, у кого просить хлеба, чтобы вместо четырехсот граммов на день дать оголодавшим тыловикам по пятьсот пятьдесят граммов ежедневного хлебного довольствия? Вопросы эти не давали комдиву покоя. С крупами, даже мясом можно вывернуться. В кратчайшие сроки создать бригаду охотников и отправить их в приаргунские леса. Попытать счастья в подледном лове на Абагатуе. И, несомненно, попытать счастья в налаживании дружеских связей с местными колхозниками. В сенокосе бойцы помогали колхозникам, и на жатве нашлись умельцы из солдат. Так что станицу надо обязательно навестить. Сделать это придется таким образом, чтобы снабженцы об этом знать не могли. На хлебозаводе работают пекари дивизии. В этом направлении не должно быть серьезных препятствий, хотя появились уже соседские потребители: прибыли квартирмейстеры новой дивизии и начали с того, что осмотрели хлебозавод. Соседи — дело хорошее, но дружба — дружбой, а табачок врозь. Да разве откажешь соседям, тем более дивизия, скорее всего, кадровая. Боевое соседство важная штука для подъема настроения в личном составе дивизии. С одной стороны появление соседей говорит о строгости военной ситуации на границе: настораживает, значит станет стимулом для укрепления воинской дисциплины. С другой — плечо друга, а то на добрую тысячу верст вдоль границы одна полевая часть… Все эти мысли мгновенно проскочили в уме комдива, пока длился перерыв.

— Так вот, товарищи командиры и политработники, мы вас больше задерживать не будем. Если нет вопросов — по коням!

— Разрешите, товарищ комдив?

— Что у вас, товарищ Ярусов?

Начподив поднялся, аккуратно протер очки свежим батистовым платком, при взгляде на который у комдива заторопилось сердце. Вспомнил — точно такими платочками его снабжала Катя. Он отвернулся к окну, задумчиво наблюдая унылую картину безлюдья серой изглянцованной ветрами степи, единственным украшением которой была дивизионная водокачка. Комдив ожидал, когда заговорит подполковник Ярусов. А Ярусов не спешил. Он с тем же спокойствием и медлительностью сложил вчетверо платочек, спрятал его в карман, трижды поправил на переносице очки в золотой оправе и, привычно тряхнув седой гривой, обратился к сидящим.

— Товарищи, я хочу остановить ваше внимание на партийной и политической работе среди новоприбывших. К великому огорчению, — Ярусов сделал многозначительную паузу, — среди прибывших всего только один процент членов партии, два с кандидатским, затянувшимся на несколько лет, и десять процентов комсомольцев.

— Яки ж тоби комсомольцы, начподив, когда «средний процент возраста», — Нечипорчук произнес эти слова с тончайшей интонацией подполковника Ярусова, — як мы прикинули, тридцать-тридцать четыре годика. Но продолжай, товарищ подполковник.

Ярусова не смутила реплика полкового комиссара, он с прежней картинностью продолжал:

— Вывод у партийного и политического аппарата дивизии один — немедленно, буквально используя любую минуту карантинного пребывания, все политинформации для одной цели — освещение роли партии, авангардной ее силы в борьбе за защиту Родины от фашистских захватчиков. Упорно и настойчиво надо готовить к приему в партию и комсомол первых же отличившихся в боевой и политической подготовке товарищей. Политотдел рекомендует подробнее освещать историю партии, ее традиции в труде и бою. Во всей работе партийных и комсомольских органов дивизии особенный акцент следует делать на героические примеры коммунистов и комсомольцев-фронтовиков. Политотдел дивизии полагает, что командный состав любого ранга включится в эту наипервейшую нашу общую задачу по воспитанию в личном составе духа высочайшей чести и ответственности перед Родиной в трагические для нее дни.

Ярусов сел, не забыв тряхнуть прекрасной гривой и мгновенно освободив свою переносицу от очков.

Вопросов не было. Комдив завершил совещание.

Политработники дивизии немножечко побаивались начподива. Совсем, ну просто без году неделя его армейская биография, а воинской суровости и какой-то дотошной требовательности было в подполковнике Ярусове на десяток кадровых политработников. Еще никто не видал его разгневанным, кричащим. Интеллигентный, явно эрудированный не только в политике, отлично разбирающийся в искусстве, он с первых дней своего назначения на эту высокую должность искал в каждом из подчиненных существующие и несуществующие промахи в работе, жизни. И вместе с тем каждый из работников политотдела и полковые политработники явно замечали, что начподив ищет их внимания, возможно даже дружбы, товарищества, а вот не получалось на деле желаемого им оборота в отношениях со своими кадрами. Ярусова раздражала замкнутость некоторых комиссаров полков. Особенно он недолюбливал батальонного комиссара девятого. Никифор Андреевич Подпалов не вмещался в понятия подполковника, и за все их совместное время работы в дивизии они ни разу не встречались наедине, хотя начподив искал пути-подходы к батальонному комиссару. В душе он уважал его за строгие принципы отношения к кадрам, но Ярусову хотелось, чтобы батальонный комиссар видел в нем не только старшего по службе, но и друга, советчика. Вот тут-то и спотыкался подполковник Ярусов. Ему всегда казалось, что комиссар девятого, глядя на него, чему-то усмехается, вроде как держит в кармане кукиш.

Сегодняшний выкидон командира девятого с этим глупым словом «шушера», на взгляд начподива, должен был получить оценку на офицерском совещании, осужден полковым комиссаром, да и самим комдивом, но все отмолчались. Ярусов ожидал хоть одного словечка осуждения, и тогда бы он дал волю своим принципам, назвал бы точным словом грубейшую оценку пополнения со стороны явно несимпатичного майора Сырникова. Он бы сумел дать оценку ошибки майора армейским и партийным языком политического руководителя. Но субординация удержала подполковника Ярусова от инициативы. Точно так же как на гражданке никогда не позволял себе дать оценку какому-либо событию в искусстве города раньше, чем это сделает товарищ из вышепоставленной инстанции.

Когда совещание подходило к концу, полковой комиссар, заметив взгляд комдива, приглашающий выступить, грузно поднялся с места. По правде сказать, Нечипорчук считал вопрос завершенным и не имел намерения сказать последнее слово, но, видно, без слова не обойтись.

— Чого, хлопци, говорить. Дело ясное. Комдив правильно призвал: «В путь за счастьем». Имя этому счастью — высокая боевая и политическая выучка каждого из новобранцев, — Нечипорчук так взглянул на майора Сырникова, что тот привстал с места. — Сидите, Сырников. Я вам, хлопци, скажу напоследок, берегите как родных сыновей каждого из этой… и чтоб я больше этого слова не слышал в дивизии.

Батальонный комиссар Подпалов торопливо вышел из кабинета, за ним, шумно отодвигая стулья, покинули кабинет остальные офицеры.

Когда начальник штаба остался с комдивом и комиссаром дивизии, в дверь кабинета постучали.

— Войдите! — обрывая задумчивость, ответил на стук комдив.

В кабинет, как на крыльях, влетел адъютант комдива, молоденький, недавно присланный из округа лейтенант Коромыслов. Легкий, подвижный, почти всегда с улыбкой, аккуратный, во всем до блеска начищенный, он прибыл сюда для продолжения службы, а комдив на второй день его пребывания в дивизии взял лейтенанта к себе в адъютанты. Парень чем-то напоминал Мишку.

— Ну, что там у тебя, лейтенант?

Коромыслов ничего не ответил, а мгновенно оценив обстановку, обратился к Нечипорчуку:

— Товарищ полковой комиссар, разрешите обратиться к подполковнику?

Нечипорчук второй раз за день громко захохотал, обнаружив силу своих легких и голосовых связок, не сдержались от смеха комдив и начальник штаба.

— Эй, лыцарь, ты не обиделся ли на мой смех? Извиняй, Витюша! И как ты углядел эту четвертую? От, Соколиный глаз! А стреляешь из личного в том же духе, а, Витюша?

Коромыслов улыбнулся, но стойки и пружинистости не изменил.

— Разрешите доложить, товарищ полковой комиссар, что из личного, что из других видов оружия без дырочки.

— Ну, что там у тебя, Витя? — комдив нежно посмотрел на лейтенанта.

— Письма вам, товарищ комдив, и товарищу полковому комиссару.

Оба офицера встали с места, вздрогнули, протянули руки за письмами.

— Личные? — с глубоким волнением произнес комдив.

— Так точно, личные, товарищ комдив!

— Удружил. Спасибо тебе, сынок, — не удержался комдив и мягко добавил: — Свободен.

Комдив поднес конверт к глазам, к губам: — Катюша! Понимаешь, Ефремыч, даже конверт ее духами пахнет. Имя тем духам прекрасное — «Красный мак». Только их и дарил. Неужели сама сейчас покупает?

— Та это ж ваши, Георгий Федорович. Слово даю — специально для конвертов бережет.

— Ой, Ефремыч, как всегда твоя правда.

Подполковник бережно выстриг ножницами кромку конверта. На стол выпала фотография.

— Мишка! — и весь сияя от счастья, не стесняясь своей восторженности, вслух зачитал: — Батя, а я тебя перегнал в наградах. Смотри на мою грудь. Различаешь? Медаль за отвагу. Это я, батя, соло дал по «тигру» из бронебойки. С первого снаряда закаруселил фашиста.

Кириллов и Нечипорчук стояли не шевелясь.

Он сам протянул Кириллову фотографию: — Гляди, Осипович, на моего сокола!

Нечипорчук подошел ближе к начальнику штаба, разглядывая фотографию.

— О це гарный хлопец у тоби, Георгий Федорович, — и обнял за плечи комдива.

— Катюша вложила в свое письмо Мишкино послание. Умница. А у тебя, Ефремыч?

— Тай то ж моя Оксана, — Нечипорчук с той же осторожностью вскрыл ножницами конверт, из которого осторожно извлек фотографию. Все трое с изумлением смотрели на чернобровую дивчину в окружении телят. Девушка держала в руках бутылку с молоком, с натянутой на горлышко детской соской, а сама, улыбаясь, смотрела в объектив.

— Отце нумир один. То ж моя Марыйка, хлопцы! — пробасил Нечипорчук.

— Красавица! — воскликнул, не сдержавшись в чувствах, начальник штаба.

— Истинная! Ох, Ефремыч… — комдив подошел к Нечипорчуку и прислонился щекой к рукаву его гимнастерки.

Константин Осипович Кириллов топнул ногой, словно собираясь плясать, и, хлопнув в ладоши, изрек:

— А что, товарищи, кончится война и засылайте, Георгий Федорович, сватов. Вот погуляем на свадьбе!

— К телятнице моей, донечке родной! Та кто ж против будет!

— И зашлю! Позволь, Ефремыч, переснимок сделать.

— Тож к чему, комдив?

— На фронт Мишке моему пошлю. Пусть знакомится.

Хлестал по стеклам ветер «самурай» и когтил брусчатые стены штаба дивизии. 

Глава третья

Постельные принадлежности. «Я вам покажу интеллигенцию». «Сандуны»

Старшина Егор Куржумов отдал приказ командирам отделений организовать постельные принадлежности всем прибывшим в расположение третьей роты. Старшина строго и серьезно произнес эти слова — «постельные принадлежности», и все командиры отделений, получив здесь же, в каптерке, положенное число плащ-палаток, знали их назначение. Была им понятна и обязанность выданных вещмешков, ну а что касается котелков и ложек — тут полный порядок. И уж совсем ни к чему улыбка сержанта Зубрина... И хоть не хотел он, чтобы старшина заметил ее, но старшина, да еще такой, как Егор Куржумов, не только улыбку заметит, но и пуговицу, не теми нитками пришитую к гимнастерке, и уж обязательно скажет: «Отпорите, и чтобы никаких суровых ниток, а черные, понятно? Черные!»

Сержант Зубрин был в третьей роте самым старшим по возрасту среди командиров отделений. Каслинский сталевар роста за сто восемьдесят сантиметров, голубоглазый, с речью твердой — командирской, считался в роте самым большим умельцем открывать в своих подчиненных солдатскую жилку и сам верил и другим внушал, что каждый мужчина, хоть он и сроду армии не нюхал, мытьем или катаньем станет солдатом. Только надо работать с людьми не огулом, не по одной мерке и даже не одними и теми же словами с каждым, а все делать с подходцем. А кто от гражданских привычек отряхнуться сразу не может и вроде бы фордыбачит, сумрачится, к этим и маневр обходной требуется. В чем суть такого обходного маневра сержант Зубрин не распространялся. Научился такому подходу у своего земляка — кислинского горнового Александра Гордеева. Тот служил в отдельной разведроте старшиной под командой старшего лейтенанта Степана Франчука. Был старший лейтенант похож на мальчишку и ростом, и маковым цветом сухого, продубленного всеми ветрами Маньчжурии лица, а улыбку имел такую, что взглянешь на Франчука, так хоть как бы сумеречно не было на сердце, обязательно улыбнешься.

Так вот, сержант Зубрин из третьей роты девятого полка хоть редко встречался со своим земляком Сашей Гордеевым — разведрота стояла в землянке на краю гарнизона — знал, что старший лейтенант Франчук ценил своего старшину именно за такое вот умение «обходного маневра», и потому-то, вероятно, разведрота на всех инспекторских смотрах, на всех учениях, особенно по строевой, была гордостью дивизии. Дружок сержанта Зубрина — старшина Гордеев — был гордостью старшего лейтенанта Степана Франчука.

— Ну, сержант, чему лыбишься? — Егор Куржумов, сумевший отстоять от фронта всех своих отделенных, на этот раз больше всего боялся, что пришла очередь Зубрина. Старшина не возражал бы, даже если на фронт ушел лучший покомвзвода Петр Срибный. К счастью, и Петра Срибного, как ни рвался он на передовую — три рапорта писал, чуть на губу не угодил за это — тоже оставили «до следующей комплектации».

— Я тебя, Зубрин, насквозь вижу. Коробят тебя постельные принадлежности.

— Может, и коробят, товарищ старшина, но, как я понимаю, не к теще на блины прибыли товарищи.

Егор Куржумов расцвел. Все еще полный впечатлений от картины на ледяном плацу, не в силах смягчить сердечные волнения за новобранцев, он отлично понимал всю тяжесть положения прибывших сюда людей. За стенкой каптерки, в длиннющей полутемной землянке с одной единственной чугунной печкой возле поста дневального у выхода из казармы, в этой землянке с «добро пожаловать» над входом предстоит обустроить три сотни прибывших на воинскую службу людей. Двухэтажные нары по заданию начсандива выскоблены добела и пропахли карболкой. Все готово для заселения. Конечно, это на карантинное время, но бойца все едино требуется выстругивать с первого момента. Если даже этот, на доброго отца похожий отделенный Зубрин говорит: «Не к теще на блины», значит и другие отделенные и помкомвзводные встанут с ним, Егором Куржумовым, плечом к плечу и помогут за месяц карантина выдать во все роты и отдельные взводы бойца, достойного третьей роты.

— Значит так, соколики, — выговаривал Куржумов отделенным, — объясните по-спокойному, без закидонов, — Куржумов взглянул на отделенного Хаснутдинова, зная службистскую строгость младшего сержанта, — что пружинных матрасов, крахмальных простыней, одеял и подушек… Одним словом, действуйте, соколики! И еще, объясните, что завтра в бане выдадут обмундирование, ботинки и обмотки с портянками. Про нужники не забудьте. Предупредите, что без разрешения дневального, в любое время суток хоть по большой нужде, хоть по малой из расположения казармы ни шагу.

Отделенные молча выслушали старшину и приняли «постельные принадлежности». Анвар Хаснутдинов, узкоплечий, верткий, с длинным лицом и строгими складками возле обветренных, потрескавшихся и часто облизываемых губ, был чем-то явно недоволен. Он видел взгляд Куржумова, обращенный к нему. Анвар перед самым июнем 1941 года отслужил срочную и готовился встретиться с трактором в родной Татарии. Встречи не произошло по известным обстоятельствам. Вместо гражданской одежды получил линялую гимнастерку с двумя лычками младшего сержанта и принял отделение. За душой пять классов школьного образования да курсы трактористов. С людьми работать никто не учил. Поэтому, видимо, очень не любил «шибко грамотных». Если попадали такие в отделение, не стеснялся говорить: «Я вам покажу интеллигенцию!» С этого и начинал свою работу с новобранцами. А поучиться у него было чему. Житье-бытье на границе, в земле, в учениях на ветру и метелях — все прошел Анвар. Отличный знаток воинских Уставов и Наставлений, прекрасный стрелок, умелец по владению шансовым солдатским инструментом — всем этим качествам, приобретенным за годы службы, младший сержант Хаснутдинов старательно обучал своих подчиненных. Только разговаривать со своими бойцами, как Захар Зубрин, не мог, не получалось. Бойцы его отделения, те, кто ушли на фронт, прощались со своим отделенным по-братски. Во время службы же корчились под неусыпным и суровым глазом. Трудно свыкались с характером своего отделенного, хотя каждый знал, Хаснутдинов лишнего не потребует. Если же что не по Уставу, полчаса по стойке «смирно» продержит и на полную катушку нарядов выдаст. Взводный его вместе с помковзвода ушли на фронт. Кого подкинет судьба в начальники, Анвар не гадал. Начальство умел ценить, и каждое слово командира было для него святыней. В русском языке Анвар Хаснутдинов, честно говоря, не преуспел, так что, разволновавшись, мог по любому пустяку распетушиться такими словами, что бойцы только глазами хлопали и просили повторить сказанное. Тут-то отделенный и ввертывал свое излюбленное: «Я вам покажу интеллигенцию!». Таков был отделенный второго взвода третьей роты младший сержант Анвар Хаснутдинов.

С отделенными третьей роты Гаврилой Шиловым и Михаилом Кудеяровым нас сведет судьба в степи Даурии на учениях — и в такие минуты жизни, что освещают тропы не только одной судьбы, но и широкую дорогу поколения, породившего таких воинов.

Новобранцы, хлынув промерзшим паром с постылого плаца, сразу очутились в подземелье казармы с двойными нарами, выскобленными, словно столы в избах сибирских деревень, где скатерти да клеенки в предвоенную пору были большой редкостью. Плотно сколоченные половицы некрашеных полов казармы тоже блестели чистотой, и дневальный охрип, повторяя чуть ли не каждому входящему новобранцу одно слово: «Ноги!». Возле его тумбочки с гильзой от сорокопятки и ватным фитилем, у самого порога лежал жесткий половик из невесть откуда нарванных трав, переплетенных мягкой проволокой. Половику тому знакомо было множество солдатских ног. Если бы мог он говорить, то такого наслышались бы, что ни в сказке сказать ни пером описать, потому как солдатские ноги знают легенды и были неисчислимых дорог.

Свежеприбранному казарменному помещению, растянувшемуся в дальнюю даль углов, уголков, поворотов и тупичков, казалось, и конца нет. Многим из новобранцев было чудно и непредставляемо, как могли солдатские руки выкопать под землей такое сооружение с умывальней, курилкой и даже с двумя ленинскими уголками, а еще с отдельными боковушками для писарей, комбата и запертыми на висячие замки кладовками. Не могли знать новобранцы, что суждено им в той приграничной земле, лежащей вплотную к самурайской Маньчжурии, построить и не такие еще сооружения. Разве могли они знать, что предстоит им вгрызаться в приграничный каменный пояс на трехметровую глубину: с ходами сообщения и НП, с дотами и дзотами, колпаками для пулеметов и прочими огневыми заслонами перед границей. Самым главным оружием будущих красноармейцев будет короткопалая солдатская лопатка, ломик, что тупился о стальной грунт мертвой Даурской степи, и ежедневная боевая и политическая подготовка... Это все впереди, а пока отделенные одаривали своих подопечных плащ-палатками, вещмешками, котелками, ложками и кружками.

Не успели застелить плащ-палатками нары и разместить в тумбочках пищевые принадлежности, прозвучала команда: «Выходи строиться!». Отделенный Анвар Хаснутдинов не любил медлить в исполнении приказов и первым поднял отделение.

— Дай согреться, товаришок!

Младший сержант как заводной крутнулся на каблуках и безошибочно, сходу определил говорившего. Прищуренный глаз отделенного как бы толчком снизу выдернул на мутный свет долговязого, с обмотанной рваным шарфом шеей, обросшего по вискам новобранца. Секунду-две один на один смотрели они друг на друга. Отделенный недоуменно, а долговязый с усталым безразличием к отделенному и всему на свете.

— Снять! — скомандовал Хаснутдинов и словно клинком ткнул пальцем, желтым от махорки, в рваное убранство на шее новобранца.

— Простуженный я, товаришок. Слышь, простуженный. Еще на лесе хватил мурцовки, не выходился еще.

— Разговорчики! И я вам не ты, ты меня не тычь, я вам не тебе! — выпалил младший сержант и сделал крылатый жест правой рукой, тем указывая, как и где строиться его отделению.

Вяло, одолевая дремоту, разморившую в густом тепле, и сколь возможно затая распиравшую всех усмешку, новобранцы выстроились вдоль занятого ими уголка нар. И все-таки как ни тяжко было на душе у людей, смех прорвался. Кто-то шепнул: «Равняйсь, я тебе не ты, ты меня не тычь…». Ему ответил другой шепот: «Я вам не тебе». И общий смех обрушился на опешившего отделенного.

Анвар Хаснутдинов ничего не понял. Но смех, да еще в строю, да еще в первое построение, да еще при командире!

— Прекратить! Я вам покажу интеллигенцию!

Отделение проглотило смех и грозную тираду своего командира, но совладать с весельем новобранцы не могли.

— Разрешите вопрос, товарищ отделенный? — серьезно и озабоченно попросил тот самый археолог, стоящий правофланговым.

— Фамилия!

— Новодумов, товарищ отделенный.

Младший сержант достал из нагрудного кармана застиранной, но опрятной гимнастерки, список своих бойцов.

— Ахиолог?

— Он самый, товарищ отделенный. Только археолог я, товарищ отделенный.

— Разговорчики! Спрашивайте, товарищ Новодумов.

— Когда нам кашу выдадут, товарищ отделенный?

И опять, на этот раз безудержно и громогласно, в пятнадцать глоток бухнул по расположению громовой хохот. Его подхватили, сами не зная причину смеха, соседние отделения Гаврилы Шилина, Зубрина, Кудеярова. Взвод хохотал, а за ним вся казарма, где строились выделенные в связисты, пулеметчики, автоматчики.

Из каптерки вышел старшина, но, словно земля их выкинула, выросли перед Куржумовым комбат Мерзлов и политрук-инструктор политотдела Михаил Кадиевский. 

— Веселые прибыли! — улыбаясь во весь белозубый рот, подошел к строю младший политрук. Старший лейтенант Мерзлов не знал, то ли смеяться, то ли гаркнуть на отделенного и на веселых новобранцев. Но комбат уважал политотдельцев любого звания, а Мишу Кадиевского особенно. Этот стройный, очень юный командир был завсегдатаем третьей роты и считался своим человеком. Ну а раз представитель политотдела с явным доброжелательством высказался за вспыхнувшее в строю веселье, значит и ему, комбату, следует поддержать такую линию, тем более в первые минуты приема новоприбывших. И комбат Мерзлов не удержался от улыбки. Видя такую ситуацию, что старшие командиры не проявляют возмущения, младший сержант Хаснутдинов непринужденно хохотнул, и новая волна смеха покатилась, перекатываясь, угасая и вновь набирая силу, по всей казарме. Михаил Кадиевский, еще улыбаясь, прошелся вдоль строя роты.

— Значит, товарищи, будем вместе служить, будем вместе постигать воинскую науку, чтобы в назначенный час уверенно гнать с нашей земли фашистскую нечисть.

Смех сник, строй подтянулся, выровнялся без команды, насторожился. Кадиевский представился:

— Товарищи, меня зовут Михаил Яковлевич Кадиевский. По званию я, как видите, младший политрук, по службе — инструктор политотдела. Вопросы есть?

— Есть! — громко выкрикнули из строя.

— Прошу, товарищи.

— Тут насчет каши спрашивали. Это точно, не евши мы с самого вечера. Но суть у меня другая, товарищ младший политрук Михаил Яковлевич Кадиевский. Как насчет Бога будет в нашей дальнейшей службе?

Ошеломительная тишина пронзила казарму, сковала строй железным обручем недоумения и, казалось, грохни за окном взрыв, никто на него не отзовется.

Младший политрук выхватил взглядом вытянувшегося в строю рябоватого, с рыжеватой аккуратно расчесанной бородкой человека лет за сорок с просительными глазами из-под кустистых, с темной рыжинкой бровей. Секунду удержав в своих глазах ту просительность и искренность, без тени насмешки и удивления, ответил:

— Мне думается, товарищ, простите, как ваша фамилия?

— Левандуев буду, Никита Герасимович.

— Так вот, товарищ Левандуев Никита Герасимович, вопрос ваш с кашей не съешь, конечно, но, думаю, о Боге мы успеем с вами поговорить, так как служить нам вместе не один денек придется.

— А вы, товарищ старший политрук Михаил Яковлевич Кадиевский, вроде бы аванец мне выдайте, ответьте, потому как законом божьим запрещено оружие в руки брать, — рыжебородый растолкал строй и вышел вперед. Ни тени смущения, растерянности от необычного вопроса не было на его лице, а глаза, внезапно обострившиеся, сверкнули холодноватой твердостью.

Инструктор политотдела не уклонился от ответа, но, неожиданно преобразясь в безулыбчивого и посуровевшего командира, спокойно продолжил разговор:

— Прежде всего, товарищ Левандуев, представляясь всем новоприбывшим и назвав свою фамилию, имя, отчество, полагаю, что вы учтете свое место пребывание, где командиров любого звания следует называть соответственно этому званию, а не по имени, отчеству и фамилии. Это раз. Что касается выдачи аванса, товарищ Левандуев, то могу сказать, какого бы вероисповедования не был человек в Красной Армии, он прежде всего боец. Исходя из того, какое время переживает наше отечество, каждый волен решать какую пользу он принесет в разгроме фашистской Германии. А выпячивать свое расположение к религии, полагаю, не совсем уместно. Это два. Ну, а в третьих, надеюсь, у нас будет время потолковать и о Боге.

— Да баптист он, товарищ старший политрук, — сурово пробасил пожилой новобранец. — В теплушке мы с ним вместе ехали. На фашиста, вишь ли, у него рука не подымется.

Рыжебородый посмотрел через плечо на говорившего и, смиренно осклабившись, примирительно вздохнул.

Комбат Мерзлов вступил в свои права и гаркнул на всю казарму:

— Прекратить разговоры. Отделенные выводить людей за постелями. Помкомзвода, проверить заправочку на нарах. Готовить роту к построению на санобработку.

И только на том же буйствующем ветру новобранцы поняли, о каких постелях говорил комбат. Отделенные приказали собирать в деревянных проемах маленьких окон набившиеся туда от ветра колючие перекати-поле.

— Набивайте, ребята, плащ-палатки этим пухом! — командовал сержант Зубрин.

— Торопись! — подзадоривали отделенные.

Новобранцы торопились набивать плащ-палатки колючим пухом даурской степи, согнанным со всей неоглядной округи к расположению третьей роты немыслимо жгучим «самураем».

Скоро на выскобленных, пропахших карболкой нарах, лежали взбитые под плащ-палатками пуховики из перекати-поле, а в головы легли вещмешки.

Чуть позже, когда помкомвзвода прошлись по рядам нар, залезли на нижние, чтобы взглянуть на заправочку вторых ярусов, появился старшина Куржумов и скомандовал:

— Рота, становись! А сейчас, соколики, вас ожидает чудесная баня с паром, ну а потом, конечно, долгожданная каша.

И выведя строй из расположения, весело приказал: «А ну, соколики, запевай!»

Археолог Новодумов звонким голосом, не торопясь, выговаривая каждое слово, запел:

Вставай, страна огромная!

Вставай на смертный бой!

С фашистской силой темною…

И, преображенный песней, строй новобранцев в один голос подхватил:

С проклятою ордой!..

Песня, еще совсем юная, оказалась всем знакомая и всем была по душе.

— Левой! Левой! Левой! 

Комиссару девятого полка Никифору Андреевичу Подпалову в этот день было не до смеха, не до песен. Полковая баня, а, точнее сказать, большая палатка, готовая сразу принять до ста человек моющихся, оказалась в безвыходном положении. Четыре железных бочки, каким-то ловким умом соединенные между собой двумя прорезями в крайних бочках, вторые сутки глядели в полумрак палатки-бани раскаленными добела боками, но трижды проклятый все тот же «самурай» как метлой выдувал из брезентовой бани тепло и пар, струящийся из огромного бака, водруженного на эти бочки и наполненного водой. Но вода и тепло убывали на глазах, и весь мобилизованный на баню хозяйственный взвод полка вывез всяческое добро, способное воспламеняться, гореть, давать жар. Даже обтирочные тряпки из техвзвода, пропитанные мазутом, керосином, автолом, насыщали чрево ненасытного банного молоха. Но молох не сдавался, он требовал жертв, а их к тому часу, что был назначен началом мойки новобранцев, уже не было.

Командир хозвзвода младший лейтенант Костя Перегудов, человек молодой, горячий, считающий свою должность в полку кровной обидой своей боевой биографии, которой, кстати сказать, еще не было, пребывал в горчайшем отчаянии. Он готов был хоть сию минуту пойти на губу за неисполнение приказа комполка, а как же иначе расценить фактическое положение данной банной ситуации, и с минуты на минуту, ожидая появления майора Трепетова, складывал слова безрадостного рапорта. Но комполка не появлялся, а вот батальонный комиссар Подпалов — вот он был на подходе. По степи, от расположения третьей роты, показалась длинная фигура, то и дело спиной поворачиваясь к ветру и перегнувшись в поясе. Кто бы из командиров и политруков девятого не узнал в этой фигуре своего Андреевича, как втихомолку меж собой называли командиры и политруки своего комиссара.

Костя Перегудов провел тыльной стороной меховой рукавицы по усталому, пожалуй, и неумытому сегодня лицу. Это у него-то — хозяина банного комбината такой конфуз, и он почувствовал себя приговоренным.

Подпалов подходил своими обычными широкими шагами спокойного уравновешенного человека. По походке, главным образом, узнавали его издалека.

Перегудов вышел навстречу, взял под козырек, собрался выпалить сложенный свой банный реквием. Батальонный, ответив на приветствие четким взмахом правой к околышку ушанки, обнял младшего лейтенанта за плечо.

— Ну что у тебя, банный бог, худо?

— Хуже не бывает, товарищ батальонный комиссар. Все сжег, что могло гореть, хоть сам полезай в жерло топок.

— Шаек хватает?

— Со всего гарнизона, товарищ батальонный комиссар, даже из редакции выграбил ведра, тазы, деревянные бадейки.

— Выграбил. Ишь ты, отыскал словечко. Ну, показывай сандуны свои.

Они зашли в палатку. Остановились у порога, сраженные горьковатым тяжелым паром, расползавшимся лохмами по заиндевевшему полу и поднимавшимся к закуржавевшему потолку палатки. Вначале, покуда не привыкли глаза, не могли стронуться с места, да и дыхнуть было трудно. Шаг, еще шаг. Костя Перегудов попустился честью хозяина своих сандунов и уступил право первопроходца комиссару. За его сутулой спиной, низкорослый младший лейтенант, как ему казалось, меньше глотнет жару-пару, дыму-копоти. Так они добрались до печки. Батальонный надел рукавицы и, держась за перильца лесенки, установленной от пола на бак с водой, полез на верхотуру.

— Товарищ батальонный комиссар! — взмолился командир хозвзвода. — Пар-то хлесткий! Осторожно!

Комиссар Подпалов действительно осторожно спустился вниз и, к великой растерянности Кости Перегудова, стал раздеваться. Он снял шинель, отнес ее в предбанник, огороженный от мыльни брезентовым пологом, и вышел оттуда босиком.

— Давай, Костик. Спыток не убыток. Командир он, брат, везде впереди, давай и в этот раз первыми.

Младшему лейтенанту ничего другого не оставалось, как последовать примеру комиссара. Перегудов поспешно начал раздеваться, но неожиданно уцепился за последнее и, как он думал, самое отрезвляющее:

— Товарищ комиссар, белья-то свежего…

— А для них?

— Конечно, припасено.

— Ну и нам хватит.

— Да ведь там такое…

— Какое?

— Монгольское.

— Что?! — комиссар уже снял нижнюю рубашку и остался в одних подштанниках. Жердистый, сухой, он оказался на самом деле твердо-мускулистым, с продолговатыми бицепсами, что чрезвычайно характерно для выносливого человека. Хлеборобские запястья и широкие ладони с длинными, сильными пальцами венчали жилистые руки — явное свидетельство симпатии к физическому труду. Стройные ноги, с тонкими прожилками вдоль сухих икр, видать, знали не только бока скакунов, но и безусловно относились к дальним дорогам пехотинца. Плечевой пояс, мослоковатая спина совсем противоречили впечатлению его сутулости. Бугрящиеся мышцами плечи как бы посмеивались над накладными плечами, которыми в то время любили украшать свои шинели многие командиры.

Костя Перегудов, торопливо снимая с себя одежду, просто залюбовался физической свежестью своего комиссара.

— Чего, младший, разглядываешь, как цыган коня на ярмарке?

— Любо-дорого, товарищ батальонный комиссар. Сколько раз можете подтянуться на турнике?

— А сколько понадобится. Будет желание, встретимся на спортплощадке. А сейчас у нас с тобой другая, брат, задача, — и Подпалов вновь полез по лесенке, чтобы зачерпнуть черпаком на длинной деревянной ручке кипяток и перелить его в подставленную к подножию лестницы шайку.

— Подождите, товарищ батальонный комиссар, мне сподручнее, — кинулся Перегудов к лесенке, — обжечься можно.

— В том-то и дело, что можно. Это дело, младшой, надо немедленно усовершенствовать. Ищи шланг. У технарей наверняка такой реквизит найдется. Когда командиры отделений приведут новобранцев, прикажешь, чтобы один стоял наверху и всем из шланга разливал горячую воду, да чтоб в рукавицах верхний был. Да разливщика подберите ловкого, чтобы ростом вышел, вроде меня. Ошпариться при такой механизации дважды два.

— Будет сделано, товарищ батальонный комиссар.

Они мылись, плескались, терли друг другу спину заготовленными рогожными мочалками, покряхтывали, хохотали.

— А что, младшой, баня у тебя изобретательная получилась.

— Старались. Понимаем. Народ-то городской, а кто деревенский, тем парок подавай.

— Насчет парка это ты правильно заметил. Хорошо бы сообразить.

— Ну, где твое «монгольское»?

Костя исчез и вернулся с бельем, закостеневшим на ветру и принявшем ту форму, которую придали при развешивании.

— Да ты что, младшой?! К праотцам решил комиссара отправить? — хохотнул Подпалов.

— Я же говорю, монгольское. Красноармейцы так его окрестили. Натянут на горячее тело мороженое, оно и сохнет.

— Сушилку надо организовать. Позор. Начсандив или кто из медсанбата знают?

— Так точно, знают.

— Как же я не знал? Вот позор!

— Бойцы привыкли. Случается — дадут сухое, кричат: «Монгольское подавай. Закаляться надо».

— Закалишься на тот свет без путевки с твоим монгольским. Воспаление легких обеспечено, — напяливая на себя чуть оттаявшее белье, ворчал батальонный комиссар.

— Товарищ батальонный комиссар, да ведь это я не для вас. Вы приказали «монгольское», я и принес. У меня есть и человеческое белье.

— Для демонстрации, что ли?

— Ну…

— Нет, младшой, надевай и ты «монгольское», которое само сохнет.

Они оделись и вышли из мыльни. Подпалов ощутил щекочущий холодок меж лопаток и на груди.

Перегудов молчал.

— Простынешь, Костик.

— А вы? — совершенно растеряно и виновато смотрел младший лейтенант на замполита полка.

— Что всем, то и организаторам. Худо дело, Костик.

— Хуже быть не может, товарищ батальонный комиссар. Но…

— Что еще? — насторожился Подпалов. — Никак топливо кончается?

— Так точно, товарищ батальонный комиссар.

— Понятно, — уже начиная зябнуть, Подпалов передернул плечами. — Весь уголь, все дрова, что навезены к НДС нашего полка немедленно сюда! Начинай с моей землянки. Понятно, товарищ младший лейтенант?!

— Так точно, понятно, товарищ батальонный комиссар. А если где отпор?

— Я приказал. Выполняйте!

Комдив на видавшей виды эмке ехал с Мациевской. В дивизии было три легковых, да еще у подполковника Тонкопятова обшарпанный «козлик». С десяток грузовых по полкам ходили на дровах. Их называли «газогенераторными».

Георгий Федорович Замотаев в стесненном состоянии духа сидел на заднем сидении, что подчеркивало плохое его настроение. Уж очень невесело было на душе его, а в такие минуты он не хотел, чтобы кто-либо, даже его молчаливый из молчаливых шофер Саша, наблюдал переживания командира, тем более, что они настолько привыкли друг к другу, что знали малейшую привычку каждого. Но при таком повороте общения комдив, конечно же, сам и обнажал свое больное место в душе. А Саша еще до того, как подполковник вышел из правления колхоза, догадывался, что приехали не по что и уедут ни с чем.

Вокруг военной машины собрался народ, тем более не посевная, не страдная пора, а так — стылое, промозглое даурское межсезонье. Когда-то, в стародавние времена, когда степь эта превращалась в опору России на предкитайской земле, рубились здесь острожки, с годами переросшие в крепости — станицы Даурско-Забайкальского казачества. Что пахари, что скотоводы, что служивые на кордонах не жаловались на судьбу, на свое дальнелесье от городов вроде Читы или даже Петровского завода. Но уж больно лютовало на Карымской ветке белоказачье семя атамана-земляка даурцев. Лютовало несколько лет, пока не пришло время бежать им под Хайлар да Харбин, на китайщину. Потекло и все богатство трудового казачества Даурии. Разорили его атаманцы под орех, и на колхозный день здесь, на Карымской ветке по Аргуни ничего уже не осталось ни от сытости, ни от стати казачьей. Перед самой войной только стали подыматься, особенно в годы, когда вернули казакам России лампасы и папахи, фуражки с желтыми околышами и прочие знаки, подымающие дух даурцев-забайкальцев. Однако заметного благосостояния не успели достичь: ударила новая война, а уж она-то, как хорошая метла в худом амбаре разом выскребла нарастающий достаток, и ушел он вместе с казачьими душами в телячьи вагоны, везущие их на передовые позиции фронта. Может быть, поэтому, может, просто по-быстрому обнищанию без главных работных рук, но в бывших казачьих станицах на Карымской ветке трудно было просить помощи полевым частям поделиться хоть каким-либо продовольственным прибытком к жесткой продовольственной норме, по которой жила Красная Армия на Востоке в те военные, несказанно тяжелые времена.

Шофер Саша, окруженный этим первым барометром достатка крестьянской избы, уже по одному тому, что в руках ребятишек увидал желтоватые каменные лепешки вместо хлеба, а спросив малышню «чего гложете?», услыхал слово «жмых», уже по одному этому молчаливый соратник комдива понял, что с грустной душой уедет командир от колхозников. 

Свой рейд, что называется, с шапкой комдив скрыл даже от ближайшего друга Остапчука, не говоря уже о начальстве из продовольственно-фуражной службы, — и единственным свидетелем этого просительного рейда был шофер Саша. Подполковник побывал в дальних станицах, аж под самым Цугольским дацаном, забежала эмка и в Цокотуй-Милозан, перед войной зажиточную, бывшую казачью станицу. И где бы ни бывал комдив, везде слышал одно и тоже: «С удовольствием бы, товарищ начальник, да амбары пусты, на жмыхе — коровьем корме да картошке пробиваемся». Георгий Федорович знал, что его шофер догадывается, зачем начальство раскатывается по тылам, но вслух говорить о своей неудаче не хотел. Вот и сидел комдив, как на углях, на заднем диванчике, немыслимое число раз латанном-перелатанном обстоятельным на все руки мастером-шофером.

Что говорить, невеселыми были думы комдива, хотя с обмундированием новобранцев должно полегчать — округ на запрос ответил, что «посмотрят резервы ОВС». Раз не отказали сразу, значит заслонка в этом направлении наглухо не задвинута и можно ожидать хорошего результата. Всем, с кем встречался в колхозных конторах, Замотаев обещал подмогу на сенокосе и на страде, но и такое обещание не срабатывало, хотя председатели, в основном женщины, оживали душой от обещания комдива.

Забежала эмка и на хлебозавод Мациевский. Комдив интересовался дрожжами. Обещали немного сыскать в резерве. Встретился Георгий Федорович с комдивом новой, дислоцирующейся рядышком с ним дивизии, подполковником Герасимовым, человеком много старше и по возрасту и по армейскому стажу. Сосед оказался фронтовиком. Покалечили его дважды, подлатали и отправили на Маньчжурку готовить резервы фронту. Герасимов был рад встрече с соседом, обещал заглянуть «поучиться жить в земле».

Эмка, задыхаясь, вскинулась на последний крутик и зашипела паром из-под капота. Саша поставил машину на ручник. Замотаев оторвался от своих невеселых мыслей.

— Опять, Сашко?

— Опять, товарищ комдив. Разрешите отлучиться, воды надобно. В аккурат баня девятого рядом.

— Давай! — комдив посмотрел вслед убегающему с ведерком шоферу и вышел из машины.

Из бани навстречу шоферу вышел разгоряченный паром комиссар Подпалов. Впечатления от полковых сандунов переполняли возмущенный разум. А не он ли первый ответчик, как говорится, перед людьми и богом за то, что через час в эту палатку-баню придут новобранцы, рискуя получить ожоги, а после «монгольского» попасть в санчасть. В эти минуты Подпалов решил во что бы то ни стало начать строительство настоящей полковой бани — с паром, сушилками и прочими удобствами для нормального банного удовольствия. Подпалов, человек доступный для любого состояния души что солдата, что командира и политработника перво-наперво болел за солдатское благополучие. Оно, какими бы политинформациями не корми солдата, скрыто в котелке да бане, да в теплой, уютной, чистой казарме.

Узнав шофера комдива, батальонный комиссар насторожился. Раз Сашко здесь, значит и комдив неподалеку. Что-что, а встретиться с комдивом возле бани Подпалов не рассчитывал и совсем не потому, что боялся строгого спроса, а чисто по-человечески стыдился душевности старшего начальника.

— Откуда путь, друже? — спросил батальонный у шофера, откозырявшего ему с улыбкой.

— Да остановочка вышла непредвиденная у нас с товарищем подполковником.

— Далеко ваша остановочка произошла?

— Да вон за увалом. За водой я. Кипит моя эмочка, долгомученница.

На гребне увала показался подполковник Замотаев.

Подпалов пошел ему навстречу. Незаметно для самого себя убыстрил шаги и почти бегом взлетел на увал. За несколько шагов до комдива перевел дух, взбодрился и шага за три взял под козырек. Комдив протянул руку, засмеялся.

— Видать, с легким паром вас, Никифор Андреевич!

— Спасибо, товарищ подполковник. Спробовал мурцовки.

— Ну и как эта самая мурцовка, на ваш взгляд?

— Худо, товарищ комдив. Не простудить бы народ.

Вглядевшись в осунувшее лицо комдива, сразу угадал — Батя ездил далеко и, верно, возвращается не солоно хлебавши. Мелькнуло в уме — «за приварком по колхозам носился». И таким близким, родным, понятным показался комдив, что батальонный с трудом удержался от порыва обнять его.

То ли угадал комдив сердечную размягченность комиссара девятого, то ли стеснила его душу отрава разочарования от поездки, он глуховато произнес:

— Понимаешь, Андреич, бегали мы с Александром по округе, между нами говоря, милостыню канючили, и вот… — он, словно бы извиняясь за свою незадачливость, горестно улыбнулся, — видать, хреновый я дипломат.

— Да… Тыл-то, он ведь не бездонный мешок, не колодец, а фронт требует, черпает.

— Тыл! Да разве мы с тобой в тылу, Андреич? Где тут тыл, где фронт, не разберешь. Тяжело бойцу здесь, а этим, уже наголодавшимся на карточках, к нашей баланде грустновато ложку тянуть.

— Я, товарищ подполковник, хотел у вас разрешения просить команду охотников оформить. Тайга должна нам руку протянуть. А еще есть у меня мыслишка…

— Говори, говори, Андреич! — повеселел комдив, в душе дивясь сходству их думок разжиться из закромов таежного приаргунья.

— Можно ведь и за джейранами побегать. У товарищей монголов степь кишит ими. Округ бы только разрешил.

— Садись, Андреич! — широко распахнув дверку автомобиля, комдив тронул за плечо батальонного. — Ты в дивизию?

К этой минуте командир хозвзвода младший лейтенант Константин Перегудов уже осуществлял приказанную ему комиссаром полка операцию. Залив в радиатор машины воду, Саша готов был двинуться с места, но вдруг забарахлил топливный насос. Пока Саша возился с ним, мимо комдива и комиссара проследовали три пароконных подводы с телегами, похожими на глубокие корыта. Корыта эти с верхом были завалены каменным, драгоценнейшим в степи углем из недавно открытых на Карымской ветке Харанорских шахт.

Подводы уже проследовали мимо эмки, и Подпалов сделал вид, что не видит маленького, но драгоценного обоза. Он знал, что если комдив обратит внимание на данный транспорт, неминуемо предстоит объяснение.

Положение обострилось неожиданным появлением из бани командира хозвзвода. Младший лейтенант, не обращая внимания на комдивовскую машину, бежал навстречу своему спасительному транспорту. Печи угасали, а пополнение вот-вот должно было нагрянуть мыться. Уже парочка полковых парикмахеров с санобработчиками ожидали своей работы. Костя Перегудов приближался к обозу, что проследовал мимо эмки. Именно этого и ожидал Перегудов. Теперь можно не докладывать высокому начальству и вообще сделать вид, что в пылу забот не придал особого внимания появившемуся откуда невесть обозу. Однако комдив заметил обоз и командира хозвзвода. Подполковник удивился, откуда уголь и почему его везут не в дивизию, а словно бы наоборот, из дивизии. Конечно, Замотаеву стало ясно, что уголь предназначен для полковой бани. Удивляло другое, во-первых, многовато, а затем странный маршрут со станции, а кони свежие.

— Товарищ младший лейтенант!

Перегудов, успевший показать спину начальству, не осмелился прикинуться глухим, хотя скрип закоченевших колес подвод действительно приглушил голос комдива.

Перегудов повернулся, сделал удивленное лицо, словно увидел начальство только что и побежал на зов. Не успел младший лейтенант доложить по форме, кто он и что здесь делает, как комдив сам обратился к нему с вопросом:

— Откуда дровишки, товарищ младший лейтенант?

Вот она каверзная неожиданность операции «уголь». Сослаться на приказ сидящего рядом с комдивом комиссара полка, язык не повернется. Сказать, что самостийно выгреб уголь возле землянок командиров и вообще там, где он «плохо» лежал, пожалуй, это единственный верный вариант. Беру огонь на себя, решил Перегудов.

— Так что же молчите, товарищ Перегудов? — комдив мог простить изобретательность подчиненного, если она не вредна ни личности, ни обществу. Он начинал понимать, что уголь подвезен нечистым путем. — Ну! Отвечайте!

— Я приказал, товарищ комдив. От меня воз и от других землянок помаленьку… — Подпалов не для выручки младшего лейтенанта выправлял конфуз, в который попал Перегудов. Дело не в этом. Дело в том, чтобы комдив не приказал обратно отвезти уголь, отменив приказ комиссара.

— Хорошо. Понимаю, жертва самоотверженности. Но почему вы оказались со своим обозом здесь, Перегудов? — комдив мягчел голосом, но командир хозвзвода, ободрившись поддержкой комиссара полка, понял, что обратной дороги не будет.

— Виноват, товарищ командир полка.

— В чем вы виноваты, младший лейтенант?

— Боялся на глаза попасть…

— Кому? — с удивлением спросил комдив. — Значит, заметали следы, по лощинке в сторону, а потом: «Да мы со станции везем». Так, что ли, Перегудов? — неожиданно засмеялся комдив. 

— Точно так, товарищ командир дивизии.

— Ну что там у тебя, Сашок?

— Все в порядке, товарищ подполковник, можно ехать.

Эмка выручила хозяина полковых сандунов от дальнейшего непереносимо позорного разговора с комдивом, да и комиссар полка на второй ответ младшего лейтенанта покачал головой. Вот уж кого-кого, а Подпалова Костя Перегудов под какой-либо удар ни за что бы не подставил, а ненароком получилось. И надо было ему выскочить из палатки! Он не стал счастливее от того, что разговор в общем-то закончился для него благополучно... А впрочем, как сказать, цыплят по осени считают. Вот только бы вымыть всех, остричь, обуть, одеть, а там хоть на губу. Перегудов посмотрел вслед удаляющейся эмки и про себя подумал: «Наверное, чем начальство выше, тем, должно быть, умнее. Или только так кажется?»

А комдивская эмочка, кашляя и кряхтя суставами, вкатывалась в гарнизон. Замотаев и Подпалов молчали. Непонятно было только комиссару, с чего это рассмеялся комдив. Оказывается, все бы ничего, да не хватает обмоток. А уж этого товара в дивизии не ищи. Все запасы старшин перетрясли, как сказали работники ОВС-дивизии.

— И понимаете, Никифор Андреевич, — неожиданно перейдя на вы и продолжая смеяться, рассказывал комдив, — звонят уже не в свои ведомства полков и отдельных рот, а прямо в штаб дивизии. Обмотки! Обмотки! Обмотки! — откровенно хохотал Замотаев. — А знаете, Андреевич, если останемся живы после предстоящих нам с вами сражений с врагами отечества нашего, то заботы нынешнего дня, честное слово, вспомнятся как милейший анекдот.

Эмка затормозила возле вахты штаба. Замотаев вышел первым, за ним Подпалов. Уже входя в проходную, комдив обернулся к батальонному:

— Так вы заходите ночевать ко мне. Места хватит.

— Благодарю, товарищ подполковник. У меня есть место, где могу преклонить голову.

— Как знаете, Подпалов. У вас есть, а у тех, у кого вы приказали уголь взять? Ну ладно-ладно. А команду за джейранами и вообще в тайгу готовьте. У вас там старший лейтенант Гилев — великолепный снайпер. Вот с него и начинайте, — посоветовал комдив, нисколько не сомневаясь, что комиссар отлично знает снайпера Гилева. — Вы о чем еще?

Эта странная черта Замотаева проникать в чужие мысли, замечать тайное желание собеседника и утаить, и высказать заветное, всегда смущало и восхищало Подпалова, да и многие командиры в дивизии и люди знали: Батя сквозь шинель и поглубже видит. Лучше в открытую.

И на этот раз, как всегда с комдивом, батальонный комиссар пошел в открытую. Невысказанные и терзающие душу мысли отягощали жизнь. То, что он испытал сейчас в дивизионных «сандунах», не давало ему покоя.

— Товарищ подполковник, могу я вас просить…

— Ну-ну, да что вы, право, Андреич!

— Простите нам это безобразие с «шушерой».

— Почему же вам, Никифор Андреевич?

— Знаете, товарищ подполковник, комиссары за все в ответе.

— И даже за начальство свое? — комдив повернулся спиной к двери вахты. Высокий, поджарый, тонколицый стоял сейчас перед таким же высоким, поджарым, тонколицым Подпаловым. Они были очень похожими друг на друга. Только Подпалов сутулее и старше, да по лицу в разбег, в накладку — тяжкие мужские морщины, а у Замотаева лицо чистое, гладкое.

— Даже, товарищ подполковник. Видите ли, когда человек оценивает ситуацию не тем словом, в запале, так сказать, это вроде как оступился человек. Поправится и снова крепко стоит, твердо ходит. А вот если продуманно, спокойно назвал событие ошибочным, порочным словом, значит, или не понял ситуации, а это для старшего командира хуже, чем тактическая ошибка в бою, или, что еще пагубнее, не в состоянии понять.

— Вы как, комиссар, думаете: не понял, не в состоянии понять?

— Разрешите мне воздержаться от оценки, товарищ подполковник?!

— Не неволю. Вы куда сейчас?

— В политотдел. Товарищ Ярусов на совещание пригласил.

— Ах, Ярусов. Ну-ну. Так заходите, Андреич, на огонек вечерком. Пластинки послушаем. Вы как, классиков терпите?

— Спасибо, товарищ подполковник. Терплю.

Возле проходной они расстались. Подпалову так не хотелось идти на совещание к Ярусову, что он решил заглянуть в медсанбат, но, передумав, пошел в политотдел. По дороге почувствовал, что озяб, и вспомнил — это подсыхало на голом, распаренном теле, согретом в машине, «монгольское» белье, которое наденут сегодня новобранцы.

Глава четвертая

Анвар Хаснутдинов. Археолог Новодумов

Анвар Хаснутдинов трудно запоминал фамилии бойцов и при любой возможности доставал из нагрудного кармана гимнастерки записную книжку. Уже неделю бойцы были в карантине. Запомнив черты каждого, даже рост, цвет волос, манеру говорить, он на каждом занятии по матчасти или по Уставам чувствовал свою беспомощность перед необходимостью вызвать и спросить бойца. На все хватало памяти, а на фамилии нет. Не скажешь: «Эй, товарищ красноармеец с черными волосами!» или: «Товарищ красноармеец с плохо пришитой пуговицей на правом кармане гимнастерки».

Та каверзная история, что произошла в первый день формирования его отделения, когда он так незадачливо выступил перед новобранцами с требованием уважения к своему чину и званию своим «ты меня не тычь, я вам не тебе», до колик в животе насмешила не только его роту, но и все расположение казармы. Та история немного была смягчена беседой с младшим политруком Кадиевским.

Михаил Яковлевич сделал вид, что не интересуется причиной смеха, тем более что в тот момент ему было не до смеха — баптист Левандуев требовал к себе внимания. Вызнав причину всеобщего смеха новобранцев, Кадиевский решил выправить нежелательную ситуацию. Авторитет командира отделения — корень дисциплины армии. Командир отделения никогда не разлучается с бойцами. Даже родители меньше находятся среди детей, чем в армейские годы командир отделения среди своих подчиненных. Значит от верности друг другу, от крепости этого союза, от родственности душ, интересов командира и его подчиненных берет начало родник, порождающий океан — Красную армию. И этот родник всегда, при любой погоде, при любых потрясениях и недоразумениях должен оставаться чистым. Никто и ничто не имеет прав замутить этот родник. Вот так говорил младший политрук из политотдела дивизии Анвару Хаснутдинову, отозвав его за нары, в уголок.

Анвар значения некоторых слов политрука не очень понимал, но весь разговор, даже с интонациями голоса, все слова младшего политрука запомнил так ясно, что мог сейчас, как рапорт, произнести вслух. Такой длинный разговор запомнил, а как фамилия того пожилого черного новобранца, который крикнул, что рыжебородый — баптист, Анвар не помнит. Не помнит он фамилию высокого правофлангового «ахеолога». Что это за слово такое, с чем его едят? Но разве обязательно знать это командиру отделения Анвару Хаснутдинову? У него голова пухнет от подробностей уставов и наставлений, от мельтешащих в памяти частей оружия, пришедших в дивизию на вооружение. А ведь еще надо уметь толково и доходчиво объяснить взаимодействие частей пулеметов и личного оружия, да и с гранатой не так-то просто научить обращаться. Конечно, Анвар все эти премудрости постигает не первый год. Срочную сам крутился около старичков. От комроты до командира отделения в рот заглядывал, записывал в книжечку каждое непонятное слово, название матчасти, а теперь сам обязан учить этих великовозрастных всему, что необходимо знать молодому бойцу.

Младший политрук правильно понял. Вы, говорит, товарищ Хаснутдинов хотели внушить своим подчиненным обязательное в Красной Армии святое правило — правило уважения командиров любого ранга. Никаких тыканий. Это вы безошибочно сделали, но слова не те подобрали, поволновались, поспешили. Сам потом собрал взвод, именно весь взвод, а не только его отделение, повторил причину неудержимого смеха. Только слова командира отделения повторил сурово, без намека на улыбку, и смеха они не вызвали. Затем разъяснил новобранцам, раз человека в серой солдатской шинели уважают в стране от мала до велика, то и сами они должны относиться друг к другу бережно, а наставников своих — командиров — слушаться беспрекословно. Вот товарищ младший сержант Хаснутдинов, командир отделения, хотел внушить необходимость уважения друг к другу и к нему как к командиру отделения. В армии это самое уважение начинается просто с обращения. Неуважительное обращение оборачивается суровым определением «нарушение дисциплины», особенно, как вы понимаете, в военное время.

Ох, и голова же этот младший политрук Кадиевский из политотдела дивизии. И где только так научился правильно говорить? Сразу все понятно, и никто даже не улыбнулся. Наоборот, этот археолог просил командира отделения извинить их за неуместный смех и сам сознался, что он главный ответчик за случившееся. Анвар точно помнит. «Извиняюсь за всех», — сказал археолог. Все помнит Анвар. Даже взгляд этого археолога, такой взгляд, такой взгляд… Нет, Анвар еще не знает такого русского слова, чтобы сказать правильно про этот взгляд. Вообще, кажется, археолог — человек стоящий, и боец из него должен получиться отличный. Назначить надо его первым номером на станкач. А вторым к нему? Кого же вторым? Сильного надо — каток часто на себе приходится носить на учениях и в походах, а то и коробку с пулеметными лентами. Пусть идет вторым номером этот рыжебородый. Вот, правильно решил! Рыжебородый — вторым номером на станковый, приданный к отделению — один на взвод. Это ведь тоже надо оценить, немалая честь его отделению — станковый! Кроме ручного, теперь в отделении есть и станкач. Так что огневых средств у Хаснутдинова больше, чем у других командиров отделений. Постой-постой, а ведь рыжую бороду тому баптисту в бане сбрили. Он чуть не плакал, противиться начал: «Не дам бороду. Я человек, и только Бог может приказать мне то, что я не приемлю». Но позвали Анвара, и он приказал: «Сбрить!». Усы можете оставить, а с бородой бойцу Красной Армии, да еще в условиях карантина, ни гигиена, ни порядок не позволяют. С бородой обошлось, а вот когда стали брить волосы во всех частях тела, баптист завыл от ярости и шайкой загородил причинное место. Какое он слово кричал? Не слыхал такого слова Анвар... «Кощунство!». Что такое за слово? Надо будет потом младшего политрука спросить. Товарищ младший политрук приказал: «Вы, Хаснутдинов, всегда спрашивайте о том, что вам не понятно. От этого вы только станете сильнее, а ложная стеснительность — недостойное для командира качество».

Улан-Удэ. 27 марта 1974 г.

Рукопись предоставлена сыном писателя — Б. С. Метелицей.

Данные о правообладателе фото и видеоматериалов взяты с сайта «Буряад Yнэн», подробнее в Условиях использования
Анализ
×