Осетровые рыбы

Осетровые рыбы

Фото: formasloff.ru

Аналитический портал «Евразия.Эксперт» представляет цикл партнерских материалов журнала «Хан-Тенгри». Журнал «Хан-Тенгри» издается Институтом исследований и экспертизы ВЭБ с 2019 года. Его миссия – сохранение, осмысление и актуализация исторической и культурной общности России и стран Центральной Азии, а шире – всего евразийского пространства. Особенностью журнала выступает работа преимущественно в публицистическом жанре, который позволяет объемно продемонстрировать культурно-исторические связи народов наших стран.

Журнал «Хан-Тенгри» публикует рассказ поэта, публициста Амирама Григорова, предваряя его небольшим ностальгическим интервью о старом Баку.

– Когда я читаю ваши рассказы и посты про Баку, уважаемый Амирам, у меня невольно складывается некий образ потерянного рая. Хотя вы отнюдь не приукрашиваете ту советскую действительность времён вашей молодости, о которой пишете, тем не менее – сочность красок, сочность языка, колоритность персонажей и быта тогдашнего Баку вызывают невольное сожаление об утраченном, ушедшем образе жизни. О городе, которого больше нет – я бы так сказал...

– Да, это так. Тут слово «потерянный» – ключевое. Потому что не все было прекрасно, это понятно, идеального не бывает. Но в целом, у тогдашнего Баку было куда больше притягательных черт, больше колорита, чем, осмелюсь предположить, у большинства городов СССР. Были Баку, Тбилиси, Одесса, Ташкент... У меня первая жена из Ташкента, и когда мы с ней общались, было ощущение, что очень много близкого. Может быть, из-за тюркского духа, который ощущался и в Баку, и в Ташкенте – тюркского духа, густо приправленного этническим разнообразием. В случае с Баку самое печальное – это вот такой скорый конец тогдашнего бакинского космоса, бакинского modus vivendi. У Ташкента не было такого конца. Он как-то медленно изменялся. Говорят, что Ислам Каримов, первый президент Узбекистана, ограничивал переток выходцев из сельской местности в город. Он понимал, что в случае неконтролируемого притока людей из кишлаков город потеряет свое лицо, станет большим кишлаком.

Вообще, в Центральной Азии мало мегаполисов. Ташкент – один из них, это был большой город. И Баку тоже был очень большим, это самый большой город Кавказа, один из крупнейших городов СССР, пятый или шестой по численности населения. И в нем не было такого этнического преобладания коренной национальности, как, например, в Ереване. То есть, преобладали азербайджанцы, конечно, но от притока сельских жителей коренные бакинцы были не в восторге.

Ситуация изменилась, притом кардинально, когда начался Карабахский конфликт. Вот я, коренной бакинец, в те годы очень слабо себе представлял, что такое армянская автономия в Азербайджане. И вообще не очень понимал, почему они, армяне и азербайджанцы, друг друга недолюбливали. Мне это было непонятно. Потом, когда пришлось вникать во всё это, стало понятно, что предпосылки конфликта были связаны с тем, что границы между республиками и внутри республик не проводились согласно этническим границам. Они проводились не то, чтобы прямо «от фонаря», но без упора на местные этносы. Кроме того, сами границы были достаточно условными. Ты едешь, едешь, и по большому счету, неважно, где ты, в Грузии или Азербайджане. Переезжаешь из одного города в другой, просто едешь по своей стране, по одной большой стране...

– Но в Баку очень много жило армян…

– Тысяч триста, наверное, это изрядно. В Тбилиси примерно та же история, там довольно много жило и армян, и азербайджанцев, а до революции в Тбилиси армян жило больше, чем грузин. В Баку армян и азербайджанцев где-то 50 на 50 было, с учетом еще довольно большого количества русских, лезгин, евреев.

Когда я перепись проводил – я был активным комсомольцем и меня во время горбачевской переписи назначили уполномоченным по Кировскому району от ВЛКСМ по переписи... Должен был с группами по пригородным поселкам ездить – Баксоль, Тюркан – и проводить перепись. Ребята были со мной молодые. Я тоже молодым был. И мы ходили по домам, помогали заполнять анкеты. Там очень пестрая вырисовывалась картина. Жили русские, которые из Новоивановки, Новосаратовки, это молокане и духоборы, жили русские, которые из Астрахани по корням, из казачьих округов. И даже немалое число русских из крупных городов России. Армяне в основном были из Карабаха. Некоторое количество армян из Нахичевани, из отдельных армянских деревень, разбросанных за пределами Карабаха, Шемахинский район и так далее. Лезгины были, лезгин много было в Баку. В основном из Кусаринского района, это на севере Азербайджана, но также из Дагестана, по корням из Дагестана. Вот такой был город этнически пёстрый.

– А где вы жили?

– В самом центре, район Джюль Маяля назывался. Там была улица Гоголя, она шла к Торговой. Торговая – это центральная улица, «Тверская» бакинская. И улица Гоголя, она наверх шла. Там начинались улицы Петра Монтина, Щорса, Карганова, одноэтажные и двухэтажные домики частные, грязюка непролазная, крысы. Юг же. Виноградники росли у каждого дома, и над улицами нависали зеленые своды, как в бразильской сельве над речками. Очень хорошее место было такое, душевное. И люди там жили бедные. Богатых не было.

Дядя Гарри Каспарова (Гарри Каспаров в 2022 году был признан в России иноагентом, в 2024 году внесен в реестр террористов и экстремистов – прим. ред.) жил напротив нас, Вайнштейн, но и он не был богатым. Хороший был человек. А сам Гарик ходил такой очень заносчивый. Я его, правда, нечасто видел, раза два. Маленький мальчик, а за ним телохранитель, потому что он чемпион мира среди юношей. С нами не общался, задирал нос.

– Бедные-небедные, но при своих домах…

– Домики были – «не бей лежачего». Их, конечно, все снесли. Там уже почти ничего не осталось. Все дореволюционной постройки, некоторые глинобитные, удобства во дворе. У нас дедушка сделал, уже на моей памяти, санузел в доме, это 70-е годы, до этого бегали, как все, радовались, что на юге живём. Ещё у нас был полуподвал большой. Во многих домах были такие полуподвалы. В сталинские времена в них люди жили, потом рассосались по новостройкам. В мои времена они уже опустели. Там было очень сложно жить, потому что во время дождей их заливало.

А у нас во дворе в полуподвале поселились выходцы из Нехтичала. Они хорошие были, хотя районские, со всеми минусами, исходящими из недостатка образования и так далее. Сабир его звали. Хороший был человек, но дикий. Туберкулезом, правда, болел. От туберкулёза и умер. Я с его сыном дружил. У него были три дочки и сын. Сын был самый младший. Сабир на него дышать боялся, на сына, потому что это очень важно. Дочки ладно, а сын – это всё, продолжение рода.

Илл-1.png

Баку, ул. Мирза Фатали, 1968.

Мы два раза пережили в Баку такие не сказать чтобы простые периоды. Войска вводили, войска выводили. И, в общем, мы все сидели с дедом, потому что дед не хотел уезжать. Не хотел, потому как «Это моя родина. Вот и все».

– А в результате?

– Уехали, когда дед умер. Очень некомфортно стало в Баку. Идешь по своему району, никого не знаешь, все уехали. Какие-то люди на тебя смотрят и начинают задирать. Просто так. Им скучно. Потом, когда война началась, начали забирать ребят прямо с улиц, сажать в автобусы и в казармы. Татарин Мурат, наш сосед, жил через два дома. Кличка у него была Япон-Мурат. У него такие глаза были узковатые, у азербайджанцев они же круглые в основном. Видно, что восточные корни. Он вольной борьбой занимался, держал всю улицу. А потом его чуть не забрали на перекрёстке, но он сильный чувак был, побил этих людей, которые его в автобус сажали, потерял шлепанцы и босиком прибежал. Я ему говорю: «Слушай, давай сядь у нас в доме, вдруг тебя вычислили, сейчас к тебе домой приедут». Хорошо, что не вычислили.

В общем, стало дико некомфортно. И, когда дедушка умер, дом продали. Вообще, дом большой был. Продали за какие-то жалкие копейки, просто жалкие. Ну, что поделаешь.

А что касается того, как это было раньше... Это можно долго рассказывать.

Представь себе, были уличные банды. С другой стороны, вот ты заходишь в чужой район – если ведешь себя правильно, не по-хамски, не по-быдлячьи, с уважением относишься к людям, никто тебя не тронет. В советские годы такой была улица Абая, это Кубинка, там вообще одни трущобы. По сравнению с Кубинкой у нас был, я не знаю, лондонский район Белгравия. Кубинка – это просто сложенные из чего попало дома, с узкими ходами между домов. И там барыги жили. Я туда сколько угодно приходил и спокойно уходил. Никогда ничего не было, потому что вел себя прилично.

Мой отец, он вообще приехал в Баку из Житомира. Приехал и говорит деду моему: «А где тут у вас играют на деньги?» Дед отвечает: «Я знаю, конечно, где, это на Кубинке играют, но тебе туда ехать не надо». Отец спрашивает: «Почему?» – «Там такой район». Отец не послушался и поехал, пропал на всю ночь. Дед, я еще не родился, это он мне потом рассказывал: «Я уверен был, что больше не увижу его никогда». А тот под утро приезжает с полными карманами денег. Выиграл. И счастливый, целый. Вот такая история.

Были собачьи бои. Это надо было знать определенные места за городом. Когда-то, я уже этого не застал, были еще бои козлов. Боевые козлы с рогами, тоже на них ставили. Собачьи бои – это уже при мне. У татарина Мурата был пёс, он вставил ему золотые зубы. На боях сломался клык. И он поставил собаке, не он, понятно, дал денег дантисту и оба клыка золотые поставил – для симметрии. Пёс такой был, я даже не передам, Горгулья, а не пёс, весь в шрамах, злющий-презлющий. Звали Ральфом. Он периодически начинал вот так на меня смотреть, тогда Татарин цыкал на него, и он успокаивался, садился. Ни разу на меня не кинулся.

Илл2.png

Баку, ул. Низами, 1985.

Вообще, животные – это самое фантастическое. Про Берберовых вся страна знала. Берберов был в свое время главным архитектором города Сталино, то есть Донецка. Он был из Баку по корням, и когда вышел на пенсию, то вернулся в Баку. У него в квартире жил лев. Одного льва застрелил из пистолета участковый Гуров, потом он стал депутатом российской Госдумы. Потому что лев набросился внезапно на какого-то ребёнка на съёмках. Из пистолета, представляешь? То есть если бы он его только ранил, лев бы там никого в живых не оставил. После этого Берберов завел другого льва, а в придачу пуму. А когда он умер, Берберов, лев стал считать себя главным в прайде, и, в общем, для жены и сына Берберова всё закончилось очень плохо.

А наш сосед дядя Сёма был циркачом и держал во дворе в клетке медведя – циркового, списанного. Медведь катался на трёхколесном велосипеде, Сёма показывал его детям. Потом медведь стал проявлять агрессию, Сёма его усыпил, а детям рассказывал, что медведь уехал в лес на велосипеде.

– Сколько страстей подпольных – карты, бои, медведи!..

– А ещё были подпольные рестораны. Были хорошие, популярные рестораны – «Шербан», «Азербайджан», «Леденец» – но попасть туда было непросто, люди часами в очередях томились. Но были так называемые точки. Едешь-едешь, приезжаешь на окраину города. Там дворы, заборы невысокие, и такие большие ворота. И ничего не говорит о том, что там внутри. Такие же ворота, как все соседние. Звонишь и говоришь: «Я от Айдына», например. Тебе открывают: «Пожалуйста, добро пожаловать». Заходишь, проходишь обыкновенный, заваленный чем попало двор. Заходишь в обычный дом, проходишь через жилую комнату – а дальше, как в фильме Тарантино: открывается дверь, ты попадаешь в зал, он, допустим, во вьетнамском стиле оформлен. Столики, светильники, фонтан даже может быть, такой рукодельный. И подходит человек, не как советский официант, а такой, с уважением обращается: «Салам. Что вы хотите?» – «То-то, то-то». Никаких вообще задержек, приносят сразу.

– Интересно, как такие заведения сочетались с заповедями Корана...

– Ой, я вас умоляю... Тогдашняя жизнь очень пластично сочеталась и с заповедями Корана, и с кодексом строителей коммунизма. Точнее говоря, основная масса азербайджанцев в Баку в советские годы далека была от всего этого. И, более того, им было присуще, знаете, не исповедание ислама по строгим канонам, которые ему свойственны, а такой эстетический ислам. Когда во дворе хорошо сделать фонтан. Они же не понимали, уже советские азербайджанцы, что фонтан нужен для омовения рук и ног перед намазом, они просто возводили их для красоты. Это пример того, как ислам может быть эстетическим. Строгость в отношениях: мальчик, девочка. Уважение к старшим. Это все эстетический ислам. Ты следишь за сестрой, потому что ты за неё несёшь ответственность. Это на уровне городского, знаете, такого традиционного поверья: надо следить за сестрой. Но это и в Коране, который они не читали, прописано.

Хотя даже в советское время сохранялись некоторые святые места. В Нардаране была святая могила. «Пирь». Я не знаю, как по-русски сказать «пирь». Место поклонения. И вот там жили такие шииты-шииты. Там гроб такой, покрытый зеркалами, все как положено. И там, в Нардаране, нравы были строгие. Ну, и одновременно – фасоль выращивали, знаменитую нардаранскую фасоль. И гвоздики. Те самые гвоздики, которые в Москве продавали в девяностые-нулевые, они все нардаранские были.

– Вы давно живёте в Москве, окончили 2-ой медицинский и Литинститут... Врач-физиолог, преподаете в медицинских вузах, публикуете стихи и прозу. Всегда, межу прочим, завидовал литераторам, владеющими реальными профессиями. Вот скажите – вы следите за нынешним обострением российско-азербайджанских отношений? За тем, что сейчас происходит в Азербайджане?

– Конечно, слежу. Но, знаете, всего сказать не могу. Почему не могу всего сказать – вы понимаете, почему. Потому что есть вещи в нынешних реалиях, которые озвучивать нельзя.

– Ладно, оставим... А когда вы в последний раз были в Баку?

– В 1994 году.

– И все, больше не были?

– Больше не был. Да и в 1994 году не по хорошему поводу поехал. Просто муж моей двоюродной сестры умер. Молодым умер, у него перитонит был. Перитонит – это дикие боли. А он терпел, терпел, и когда уже забрали его, у него уже все, шансов ноль. Я приехал и уехал. Даже не пошёл на свой дом взглянуть. Просто не пошёл и не посмотрел, что там смотреть.

Тот мир, мой бакинский мир, мог существовать только в определенных исторических условиях. Точнее говоря – только в советское время и только на советских условиях. Распался СССР – и мой тогдашний мир рухнул.

Мы уехали не потому, что у нас были противоречия, скажем так, мы маленький народ… Я говорю за маму, не за папу. Кто-то, понимаете, говорит о том, что уехали русские. Нет. Уехали те, кто говорит и думает по-русски. И, несмотря на то, что в Азербайджане, в Баку русский язык до сих пор актуален, говорят, но не так, как мы говорили, старые бакинцы. Мы же на нём думали, мы как бы находились в его лоне, этого языка. Он у нас был первый и даже единственный. И мы уехали, потому что стало невозможно быть в прежнем качестве, в прежней своей сути на новых реалиях. И я, честно говоря, не могу простить всего того, что я видел в Баку в тот период фанатизма, который… Мне говорят, что тогда везде так было. А я отвечаю: «Мне не важно, что было в Армении и в Таджикистане. Мне важно то, что я видел своими глазами. А видел я то, что не хотелось бы даже потом вспоминать».

Но так вышло, что я всё помню.

ОСЕТРОВЫЕ РЫБЫ

Рассказ

Это было очень давно, может даже, целую жизнь назад. Причём, не человеческую, а какого-то долгоживущего создания, допотопного ящера, кровь в котором холодна, как испарина. Тогда Земля лучше освещалась, и всюду громоздились, как противотанковые ежи, груды лучей, пересекавшихся под разными углами, будто не одно солнце было, а несколько солнц в разных частях неба, и оттого одни лучи были рассветными, другие – закатными, третьи же падали отвесно, и эти последние жгли немилосердно. Это было в тот год, когда море пахло нефтью особенно сильно, так, что даже чайки улетели от него, и шумно обсиживали городские фонтаны и бассейны. В тот год это было, когда кипение соков в деревьях расклинивало столетние стволы, и похожие на зелёные косточки побеги цикория взламывали асфальт, как пулемётные очереди. В тот год, когда заканчивалась школа, и это было вовремя, потому что созерцать одноклассниц, стремительно оформлявшихся в зрелых женщин, не было никаких человеческих сил. Вот тогда дед и отправил меня с бутылкой чачи в коптильню, что с дореволюционных времён располагалась в бакинском районе Арменикенд. Стоит упомянуть, что с этой коптильней у нашей семьи были особые отношения – когда-то моему отцу, освободившемуся в очередной раз, было велено принести в милицию документ о трудоустройстве. Он это сделал, завёл трудовую книжку, где была запись: «Рыбный цех имени 26 бакинских комиссаров, должность – дегустатор балыка для определения степени закопченности». Можно ли придумать работу лучше, чем дегустация балыка? Впрочем, на этом райском месте он не задержался, как и на воле, но об этом разговор, конечно, отдельный.

И вот, иду я с бутылкой чачи в коптильню, иду, как по чистому золоту, по засыпавшим тротуар ярким листьям, упавшим с тополей, прямо на растёкшийся вдоль трамвайных путей рыбный запах, а стоящие у входов во дворы кучки местной шпаны провожают меня недружелюбными взглядами, где-то в домах тихонько играет дудук, стучат нарды и вдалеке дребезжат трамвайные звонки.

У входа в коптильню этот запах сгустился до такой степени, что сам воздух, казалось, сделался вязким и приторным, а из открытых ворот вырывался жар, будто из геенны огненной.

– Ала, салам, да! – поздоровался со мной сидящий на корточках усатый мужчина в кепке.

Я ответил, как положено.

– Ала, братан, тебя кого надо, а?

– Вы не Сёма? – спросил я.

– Ала нет, да! Я Фикрет Баиловский, а! Мене знать надо, э!

– Мне нужен Сёма.

– Ала, братуха, тут три Сёмы есть! Есть Сёма Косой, есть Сёма Мардакянский и есть Сынок Сёма. Тебе какой Сёма, ала?

Я огляделся. Небольшой, с бетонным полом, двор коптильни был обнесён дореволюционной постройки стенами из почерневшего кирпича, торчала похожая на минарет кирпичная же труба, дымившаяся, словно вулкан. На одной стене висел плакат, на котором была безыскусно намалёвана троица, отпускающая голубя – азиат в конусообразной шапке, негр и девушка-Россия в кокошнике. Над ними была надпись «миру-мир», а ниже углем был выведен непристойный комментарий по-азербайджански. Посреди двора был насыпан целый курган серебристой кильки, которую подгребали лопатами двое мужчин с небритыми физиономиями, в ватниках и кирзовых сапогах. Ещё один рабочий, с глазами, словно две чёрные дыры, сидел на корточках у стены, держа на отлёте руку с дымящейся папиросой. Рядом на ящике играли в карты ещё трое – молодой парень в кепке и с невероятным носом, улыбчивый русский дедушка в тельняшке, с полным ртом золотых зубов и изрядным золотым крестом на груди, и тот, для кого, как потом выяснилось, чача и предназначалась – Семён Рахамимович, он же Сынок Сёма, приземистый, плотно сбитый уроженец Варташена, бывший в молодости чемпионом по вольной борьбе, но, как он сам рассказывал, «а потом жизень эта, собака, такого виража дала, что любой бы ориентировки попутал, не только лишь я, грешный перед богом».

Узнав меня, Семён Рахамимович бросил карты рубашками вверх, встал и поднял приветственно руку. Я, вежливо кивнув Фикрету Баиловскому, прошёл через двор, переступая жутко воняющие белёсые лужи, окаймлённые чешуёй и рыбьими потрохами.

– Чё, как? – спросил Семён Рахамимович, после объятий. – Учишься, брательник?

– Закончил.

– Красава, чё. Правильно всё. Главное, свою дорогу имей, не надо туда идти, куда душа не зовёт. Пойдём, покажу, как тут всё у нас у грешных.

Мы пошли в коптильный цех, в самую святая святых. Тут, на заржавленных крюках, свисающих с деревянных балок, идущих от стены к стене, словно пойманные акулы, подвешенные к реям парусника, дозревали туши осетровых рыб, источая ароматы амбры и кабарожьей струи. Стройные туши стерлядей перемежались широкими, как бочонки, оковалками белуги, попадались севрюги, с рядами белых ромбиков, костных «жучек», по бокам, и, отдельно, словно дворяне среди черни, висели каспийские осётры. Они и есть «аг балыг» – белая рыба, ценнейший дар моря.

Семён Рахамимович подвёл меня к очень полному человеку в колпаке и халате, восседавшему на бочке, как на троне, вдобавок, с предметом, напоминавшим посох, и познакомил.

– Это Гурген Большой – сказал Семён Рахамимович.

Я представился.

Глаза Гургена Большого, близко посаженные и тускловатые, приобрели блеск – он увидел мою бутыль.

– Ара, это надо посмотреть. Ахпер, дай сюда.

Появился чайный стаканчик «армуды», и налив немного содержимого дедовской бутыли, Гурген Большой осторожно, как старинный химик, исследующий незнакомое вещество, покрутил, поглядел на свет, приблизив к глазам, и обнюхал. Пока он священнодействовал, я разглядывал балки, на которых висели рыбьи туши – дерево этих балок, сотню лет впитывая дым и осетровые испарения, превратилось во что-то напоминающее ископаемый чёрный янтарь.

– Это то... – заключил Гурген, вставая с бочки. – Ара, зови ребят, посидим, да, отдохнём, да!

Я хотел откланяться, но не вышло. Меня никто не отпустил. Работяги вынесли во двор стол, поставили мою бутыль, а Гурген, своим посохом, напоминавшим нечто среднее между кочергой и посохом армянского патриарха, оттягивал рыбьи туши, и ножом, превратившимся в тонкий серп от множества заточек, аккуратно и ровно отсекал ломти балыка.

Семён Рахамимович поднёс мне один кусок.

– Смотри, какой цвет, а? Это осенних листьев цвет. У боярышника такой. У нас в горах, в октябре. Это севрюга молодая – худая ещё, жёсткая. Такие бабы бывают молодые. Под водку ничего лучше нет такого закусона, отвечаю.

– А вот это видишь, да? Краснота пошла от края. Как будто кровь там застыла. А сам кусок прозрачный такой, в окно можно вставлять вместо стекла. Это калуга, рыба большая, в ней мяса много. Рыба редкая. Понюхай, да. Чувствуешь, брательник? Как будто керосином отдаёт. Взяла запах у моря эта рыба. А так она пахнет чуть сапожным клеем, чуть калёным железом, чуть йодом – только соль забирает от неё эти запахи. Соль и дым.

– Видал, брательник?

В его руках был кусок, исчерченный красными и оранжевыми полосами.

– А это осетровый балык по-энзелийски! Это царь балыков. Смотри, он как тигр раскрашенный – одни полосы как мандарин, другие как мёд. Кто ест такое хотя бы раз в месяц, тот герой становится – женщины к нему как мухи тогда липнут. Ала, сам бы ел, да деньги надо! – с этими словами Сёма закатил глаза и зацокал языком. Я же, поглядывая на сочащийся, шелковистый шмат осетровой плоти, так и не понял, чем же это может привлечь женщин.

Вскоре все обитатели коптильни собрались у стола. Помимо всевозможной рыбы, там были вареные яйца в горшке, стрелки солёной черемши, красная, острая капуста, лаваши и зелень. Мы с Сёмой сели последними.

– Дядя Вася, а ты что, кидаешь нас? – сказал Гурген Большой.

Улыбчивый русский дедушка, встав с ящика, так и остался согнутым практически пополам, тряся головой, он подтащил ящик к столу и снова уселся.

Перехватив мой взгляд, Семён Рахамимович сказал вполголоса:

– Это дядя Вася, лучший коптильщик, по всему миру лучший. Ему спину отбили ещё после войны, так и ходит, богу молится.

Услышав о себе, дядя Вася снова широко улыбнулся, так, что сверкнули фиксы и сказал:

– Уголь главное взять какой! Если на самане коптить, как урюки коптят, то рыба будет вонять, что тебе настоящее дерьмо. А я берёзовый беру. А иной раз туда и можжевельника пару веток бросишь. Не для любой рыбы, а для золотой!

– Ара, Яша, – крикнул Гурген курильщику беломора, погружённому в транс у стены. Тот, не поворачиваясь, сложил пальцы буквой «v» и ответил сиплым голосом:

– Свобода Луису Корвалану!

– Ара, не сиди, как жоржик борман, если не ишачишь, так подойди и выпей чачи с ребятами.

– Это ты по-каковски чешешь?

– По вашему, по-блатующему!

Курильщик медленно встал и, не теряя важности, подошёл к столу и уселся рядом со мной.

– Ара, что это за рыба? Эта рыбу нельзя даже на рот класть! – доверительно сообщил он мне. Я кивнул.

– Такая рыба вся стала, что убивает человека, – добавил он, и стал заворачивать зелень в кусок лаваша.

Наконец, налили. Семён Рахамимович поднялся со стаканчиком «армуды» на ладони.

– За нашего гостя. Кто не знает, это родственник близкого человека, дорогого человека. Хочет учиться на доктора, чтобы спасать людей! За здоровье нашего гостя!

Я впервые в жизни пил чачу. Жгучий, липкий огонь проник в горло, затек в нос и я на секунду ослеп, оглох и перестал дышать. Сидевший рядом курильщик беломора протянул мне свёрнутый лист красной капусты, я закусил, и новое, перечное пламя вытеснило прежнее, из глаз брызнули слёзы, и я задышал.

– Ай, сагол! – сказал Фикрет Баиловский.

Через пару минут стало легко и хорошо.

– Говорят, такая рыба некошерная, потому что без чешуи. Врут! Как такая рыба может быть некошерная? Поэтому давай, кушай! Бог не Яшка, он знает, как нам тяжко! – сказал Семён Рахамимович, похлопав меня по плечу.

– Меня сам Курдюков брал, начальник БУРа! Лично брал, – сказал мне дядя Вася, – Курдюков говорил своим мусорам, нате, примите мои волынки-автоматы, а то я, то да сё, поджарю Василия. А я ему говорю, нет, Пётр Иваныч, не возьмёшь ты меня никогда, если только я сам к тебе не выйду. А потом буцкали меня уже в Тифлисе в Орточальской крытке, почки опустить хотели...

– Твой дедушка красава был, отвечаю. На Молоканке золотая биржа была, но ты не знаешь, это давно было. Так твой дед с моим отцом такие там дела воротили, ала, тебе всего даже не скажу, такое творили, – цокая языком, рассказывал Семён Рахамимович.

– Ара, братуха, это уже не рыба стала, совсем уже не рыба, э! Такая рыба убивает человека. От нефти вся стала чёрная! – продолжал гнуть своё курильщик беломора.

Тут Гурген Большой встал со стаканчиком, и все примолкли.

– А сейчас я хочу выпить вот за что. За наш город родной! Разве есть ещё такой город второй? Посмотрите вокруг себя, дорогие братья. Посмотрите, послушайте, как море шумит, как пальмы цветут и как оливы на ветру дрожат! Столько стран на Земле есть, и столько городов, я много где был, отвечаю, у меня сыновья живут в Ереване, но я никогда не буду там жить! У Сёмы брат в Израиле, но он не поедет! У дяди Васи внуки живут в России, и он не поедет. Живи вечно, наш Баку, самый лучший город Земли, где живут чистые люди, светлые люди! А кто наш город не любит, кто нашу родину презирает, а такие есть, тех я...

Дальше, как принято говорить, непереводимая игра слов.

Через несколько тостов дядя Вася, раскрасневшийся и счастливый, казалось даже, чуть-чуть выпрямившийся, сходил за баяном. Потом он играл, все пели дворовые песни, про ландыши, про прокурора, у которого сын стал вором, про рыжую, на которой обязательно надо жениться, про Аникушу, которую вспоминает на нарах парень из города Ростов – а на улице стало темнеть, быстро, как это бывает на юге, и после нескольких стаканчиков чачи я уснул, сам не помню как. Деду моему пришлось ехать за мной через полгорода. На обратном пути меня отчаянно тошнило, особенно от запаха балыка, завернутого в промасленную бумагу, что лежал у меня на коленях.

Илл3.jpg

Прошло время, и его жёсткие волны, нахлынув, унесли людей и разбросали их по всей Земле, а она, как мы знаем, велика и обильна. Дальнейшее, что произошло с тружениками коптильни, известно только со слов Семёна Рахамимовича, который и доныне жив и здоров. Он по-прежнему достаточно бодр и полон сил, правда, кавказский ресторанчик, который он задумал открывать в Хайфе, так и остался нереализованной мечтой. Семён Рахамимович часто приходит на пляж и ложится загорать, рано-рано, в такое время никто не разглядывает его наколок, отражающих этапы бурно проведённой молодости, и местные ашкеназские старички, учителя физики и химики на пенсии, не достают его с досужими беседами. Он смотрит на море и слушает чаек, которые кричат точь-в-точь, как в Баку. Иногда у него портится настроение, и он смотрит в небо и говорит кому-то с неудовольствием:

– Полный конец! Одного человека даже нету, чтобы поговорить! Одного человека!

От него и стало известно, что Гурген Большой уехал к сыновьям в тот самый Ереван, о котором он говорил. Там его и настиг инсульт. Летом, с огромным трудом, сыновья, которых бог силой не обидел, вытаскивали его на балкон, и он, почти неподвижный, сидел там, на верхнем этаже красной туфовой многоэтажки, обложенный аляповатыми ковровыми подушками. Он смотрел на проспект, по которому туда-сюда сновали машины, на гору Арарат на горизонте, и на небо, по которому ползли облака. Иногда он пытался закурить, но безуспешно, сделать затяжку парализованными губами не выходило. Однажды его старший, самый любимый сын, увидел, что отец плачет. Когда сын стал выспрашивать, Гурген показал на небо, там плыло облако, которое было похоже на осётра. Сын всё понял, и в тот же день отправился на грузинскую границу, в местечко под названием Красный мост, единственное тогда место, где армяне и азербайджанцы обменивались товарами. Там он нашёл продавца балыков, степенного бакинского азербайджанца, и принялся, скрывая неприязнь (сын Гургена недолюбливал азербайджанцев) торговаться, поскольку осетрина была дорогой, а денег у него было не так уж много.

– Ты из Баку? – спросил продавец.

– Да, я из Баку, – ответил сын Гургена, – но давно живу в Ереване. А отец мой приехал после событий, до последнего жил в Баку.

– А где он жил в Баку?

– Седьмая Завокзальная.

– Седьмая Завокзальная? – тут продавец изменился в лице, и спросил, как зовут отца.

Гурген, – ответил сын Гургена.

Большой Гурген, может быть?

Большой Гурген, так его звали. А ты его знаешь?

– А как он?

– Болеет, – сухо ответил сын Гургена.

Продавец неожиданно ушёл, а вернувшись, он, часто моргая, протянул сыну Гургена целый балык. Тот, оторопев, сначала не стал его брать, но продавец всунул ему в руки и сказал:

– Передай отцу поклон от Фикрета Баиловского. И скажи, что Фикрет Баиловский всех этих беспредельщиков видел он знает где...

После этого – быстро ушёл. А сын Гургена поехал обратно в свой Ереван с красными домами, где на балконе неподвижно сидел его отец. Когда же он приехал, то они всей семьёй сели за стол, во главе которого, в широкое кресло, усадили Гургена Большого. Сын нарезал тоненькими ломтиками тот самый, лучший в мире балык по-энзелийски, что из каспийского осётра, и клал отцу прямо в беззубый рот, аккуратно промокая салфеткой, а тот жевал и улыбался.

– Нет, ну ты представляешь, он так и умер, жуя осетрину, как самый счастливый человек! Он умер, думая, что на родину вернулся! Вот такие у нас на Кавказе дети! Такие у нас на Кавказе друзья! – рассказывал Семён Рахамимович двум отставным польским профессорам на тель-авивской набережной, и те, улыбаясь, одобрительно кивали головами, что-то произнося на незнакомом Семёну Рахамимовичу идише.

Именно он, Семён Рахамимович, поведал историю про дядю Васю, как тот приехал к родне в Тверскую область, упал, словно снег на голову, имея при себе один старомодный чемодан – «угол», вместивший в себя пару штанов и тельняшек. А родня эта смотрела него жадно и недоверчиво, на его золотые зубы, на его золотой крест и перстни, ожидая, что у него червонцы изо рта посыплются. Были это всё какие-то толстые бабы в платках, с орущими детьми, какие-то мужички испитые, незнакомые, то ли дети, то ли внуки, то ли потомки двоюродной сестры, то ли брата двоюродного, одним словом, седьмая вода на киселе. Смотрели они, как он ест, и сколько ест, следили злыми глазами за каждым куском, что дядя Вася в рот клал. На следующий день ушёл от них дядя Вася, сказав пару нехороших слов напоследок.

Поехал он в Тверь, сгорбленный и одинокий, пошёл там в скупку, заложил все свои золотые перстни, золотой крест снял, перекрестившись, и тоже заложил, пошёл в лучший в Твери ресторан, по дороге всех бродяг встречных, всех пропойц и всех арестантов взял с собой, и пили они самое лучшее и ели самое лучшее, а когда закончились все деньги до копейки, дядя Вася встал, попрощался со всеми и ушёл, а куда ушёл – про то никто не знает. Такая вот история. Тут глаза Семёна Рахамимовича обязательно увлажнялись, и он замолкал, нахмурившись.

Да что уж там Семён Рахамимович! Даже я, хоть и был в этой коптильне всего один раз в жизни, и то в юности, столь ранней и отдалённой, что Земля за это время десять раз успела измениться, даже я иногда вижу во сне эту коптильню, и просыпаюсь с влажными глазами. В том сне всё как прежде – плещутся на ветру бакинские пальмы, играет дудук где-то во дворах, звенит трамвайный звоночек, шелестит прибой, а по небу бегут перистые облака, похожие на снежно-белые молоки осетровых рыб.

Данные о правообладателе фото и видеоматериалов взяты с сайта «Евразия.Эксперт», подробнее в Условиях использования
Анализ
×
Григоров Амирам
Иваныч Петр
Каспаров Гарри