Вечный и сиюминутный: небольшая заметка о большом режиссере

фото: Седьмая печать
«Они разбили вдребезги действительность», - говорит в «Фанни и Александр», opus magnum великого шведа, призраку покойного сына Хелена Экдаль (Гунн Вольгрен ) о том дне, когда он умер. Ингмар Бергман умер 30 июля 2007 года, в один день с Микеланджело Антониони - как будто и не просто совпадение, а настоящий природный катаклизм. Кинематографическая общественность была потрясена, действительность пошла трещинами. Впрочем, Бергман прожил не просто замечательную жизнь, а словно целую россыпь: снял семь десятков фильмов для большого и даже для малого экрана; по-своему чувствовал десятилетия с 1940-х по 2000-е; приложил руку к двум сотням спектаклей (не только как режиссер) и был худруком стокгольмского Драматена; написал две книги на стыке автобиографии и разбора собственных работ («Латерна магика» и «Картины»); еще одну, зрительскую - прожил в темноте кинозала, в том числе и на острове Форё, где каждый день в три часа смотрел фильмы в течение тридцати лет.
14 июля, в день рождения, Бергман традиционно ставил «Цирк» Чаплина - наиболее дорогую его сердцу картину, в которой отражается его трепет перед сценическим искусством, даже, казалось бы, балаганным (не случайно в «Фанни и Александр» Александр шокировал школьников рассказами о том, что его выкупили бродячие артисты). Лето он заканчивал «Возницей» Шёстрёма - строгой мистической картиной о том, что последний покойник в году, если он нагрешил больше всех, станет возницей призрачной повозки. Отголоски этой картины - тихого экзистенциального хоррора - можно разглядеть в «Земляничной поляне», куда Бергман позвал Шёстрёма на главную роль. Смотрел он и Бастера Китона , и Тарковского , и «Полицейского из Беверли-Хиллз», и «Эммануэль» - про классика редко говорят как про киномана, хотя он им, безусловно, был. Они среди классиков встречаются чаще, чем сторонники укрощенной плоти, вроде Вернера Херцога , который редко уговаривает себя на пару картин в год. Роман Полански в течение многих лет старался смотреть по три штуки в день (синефильская фиксация французской синематеки).

В день столетия Бергмана ему вряд ли нужна новая поставка бронзы: как и у Тарковского, который в определенной степени является гением-побратимом великого шведа (они, разумеется, обменивались взаимными похвалами), у него и так мощная элитарная аура, такой плотный слой регалий и такой космический статус, что немудрено за богом не заметить человека. Последний сегодня оказался важнее первого, когда ранимость, поиск идентичности и внутренние демоны оказались возможны и без сложносочиненных религиозных образов. И в этом смысле на Бергмана давно пора взглянуть с другого балкона в театре его влияния и интерпретаций.
Трудно не заметить парадокс исполинских фигур XX века: стремясь разобраться в бытовом, повседневном, отнюдь не возвышенном, им нередко приходилось прибегать к перекодированию на язык высокодуховного. Вечно воевавший с отцом-пастором и его религиозным сознанием, Бергман одновременно выступал богоборцем и неистово искал создателя, не столько в небесах, сколько в человеке. Его буржуазность сочеталась с попыткой эту буржуазность похоронить (его opus magnum, в сущности, наблюдает этот крах глазами ребенка). Половина его фильмов провоцировали публику в свое время («Лето с Моникой» поразил 1953-й сексуальной откровенностью), вторая - может изрядно раздражить зрителя современного (легко представить, как «Сцены из супружеской жизни» разбирают на алфавит гендерных стереотипов).

фото: Ингмар Бергман и Лив Ульман
И все же Бергман легко проходит между Сциллой собственного обожествления и Харибдой «устаревания». За одну только фильмографию трудоголика (такое ощущение, что он все эти картины не снимал, а смотрел) Бергман поработал не то что в разных жанрах, а в разных эстетических координатах, перепробовал множество акцентов киноязыка. Он отдавал долг костюмированной театральности, выбирая каждый раз подходящее звучание: водевиль («Улыбки летней ночи»), сатирическая драма («Лицо»), напоминающий песнь бродячего менестреля макабр («Седьмая печать»). Обращался к ритму сновидения, киногении и юнгианству: абсолютный чемпион в этой области - «Персона» (еще точнее - энигматичный пролог к ленте, впрочем, не только он), но можно присмотреться, например, и к «Молчанию», или сумрачному хоррору «Час волка». Наконец, заинтересовавшись телевидением, Бергман ставил там не только аскетичные как-бы-спектакли, но и нечто, напоминающее сегодняшнее инди-кино, высокохудожественное хоум-видео. Те же «Сцены из супружеской жизни» напоминают какой-нибудь прото-мамблкор, вроде Джона Кассаветиса , с той лишь разницей, что камера великого американца веет там, где хочет, а кадр оператора Свена Нюквиста, постоянного соратника Бергмана, одного из членов его «мафии», скована формальностями брака и попыткой разума обуздать эмоции. (Надо заметить, что в «мафию Бергмана» входили преимущественно актеры, зато - всем известные, от Биби Андерссон до Макса фон Сюдова , от Гуннара Бьёрнстранда до Харриет Андерссон .) Взаимодействие в этой картине Лив Ульман и Эрланда Юсефсона напоминает, что бергмановские сюжеты - высокоадаптивны: режиссер иронично выписывает и инь, и ян, позволяя воспринимать их как реальных людей, но и как черты характера, спорящие внутри одной черепной коробки. От перестановки слагаемых сумма не меняется: в итоге он виртуозно выруливает через череду умеренно-бытовых, умеренно-философских, умеренно-театральных сцен к подлинному закулисью - страху человека перед хаосом, перед тьмой ночи и окружающего космоса. И супружеская жизнь с её вариациями этот страх способны лишь притупить (или же умножить).

фото: Ингмар Бергман и Ингрид Бергман
Именно вознесшись до этого космоса (в разговорах о Бергмане это происходит сплошь и рядом), проще всего монолитную фигуру низвергнуть. Про шведского гения нередко замечают, что у него практически нет прямых последователей, но ведь хватает и режиссеров-поклонников (эта деталь несколько приуменьшается, как и его синефилия). Если вдруг Бергмана-человека почему-то сложно рассмотреть за всеми притчами, театральными представлениями и путешествиями в подсознание, то его связь с современным зрителем чуть более очевидна. Речь даже не про Тарковского, Звягинцева или Ларса фон Триера (продолжающего линию мучительной доли сумрачных гениев), но про посмеивающегося на вечные темы Вуди Аллена , автора житейских экзистенциальных драм Вадима Абдрашитова , перфекциониста Дэвида Финчера (который позаимствовал из «Персоны» идею с изображением мужского члена для «Бойцовского клуба»). Уэса Крэйвена , наконец, который через десять лет после «Девичьего источника» экранизировал ту же шведскую народную балладу - под именем «Последний дом слева».
В день столетия Ингмара Бергмана кажется важным напомнить не о его величии и месте в истории, но о том, что даже самые архаичные его сюжеты способны перерождаться не только благодаря смене жанра, режиссерского почерка или банальной адаптации к новой эпохе, но просто в глазах зрителя. Лицемерие общества, страх смерти, поиск истины и места под солнцем, решение дилеммы «быть/казаться» - Бергман формулирует реплики на эти темы в диапазоне от религиозных трактатов до статусов вконтакте. Впрочем, одно порой сложно отличить от другого: «Если всё несовершенно в нашем несовершенном мире, то любовь само совершенство в своём совершенном несовершенстве», - говорится в «Седьмой печати». И в этом умении говорить на многих языках - один из главных талантов Бергмана, из которого все эти годы лепили с одной стороны интеллектуала-небожителя, с другой - влюбчивый сгусток фобий, переживший четыре развода, кучу романов (в том числе и с актрисами-музами) и много других сцен из человеческой жизни. Так или иначе, человеческое восторжествовало, кинематографическое - осталось.

фото: Фанни и Александр

«Они разбили вдребезги действительность», - говорит в «Фанни и Александр», opus magnum великого шведа, призраку покойного сына Хелена Экдаль (Гунн Вольгрен ) о том дне, когда он умер. Ингмар Бергман умер 30 июля 2007 года, в один день с Микеланджело Антониони - как будто и не просто совпадение, а настоящий природный катаклизм. Кинематографическая общественность была потрясена, действительность пошла трещинами. Впрочем, Бергман прожил не просто замечательную жизнь, а словно целую россыпь: снял семь десятков фильмов для большого и даже для малого экрана; по-своему чувствовал десятилетия с 1940-х по 2000-е; приложил руку к двум сотням спектаклей (не только как режиссер) и был худруком стокгольмского Драматена; написал две книги на стыке автобиографии и разбора собственных работ («Латерна магика» и «Картины»); еще одну, зрительскую - прожил в темноте кинозала, в том числе и на острове Форё, где каждый день в три часа смотрел фильмы в течение тридцати лет.
14 июля, в день рождения, Бергман традиционно ставил «Цирк» Чаплина - наиболее дорогую его сердцу картину, в которой отражается его трепет перед сценическим искусством, даже, казалось бы, балаганным (не случайно в «Фанни и Александр» Александр шокировал школьников рассказами о том, что его выкупили бродячие артисты). Лето он заканчивал «Возницей» Шёстрёма - строгой мистической картиной о том, что последний покойник в году, если он нагрешил больше всех, станет возницей призрачной повозки. Отголоски этой картины - тихого экзистенциального хоррора - можно разглядеть в «Земляничной поляне», куда Бергман позвал Шёстрёма на главную роль. Смотрел он и Бастера Китона , и Тарковского , и «Полицейского из Беверли-Хиллз», и «Эммануэль» - про классика редко говорят как про киномана, хотя он им, безусловно, был. Они среди классиков встречаются чаще, чем сторонники укрощенной плоти, вроде Вернера Херцога , который редко уговаривает себя на пару картин в год. Роман Полански в течение многих лет старался смотреть по три штуки в день (синефильская фиксация французской синематеки).

В день столетия Бергмана ему вряд ли нужна новая поставка бронзы: как и у Тарковского, который в определенной степени является гением-побратимом великого шведа (они, разумеется, обменивались взаимными похвалами), у него и так мощная элитарная аура, такой плотный слой регалий и такой космический статус, что немудрено за богом не заметить человека. Последний сегодня оказался важнее первого, когда ранимость, поиск идентичности и внутренние демоны оказались возможны и без сложносочиненных религиозных образов. И в этом смысле на Бергмана давно пора взглянуть с другого балкона в театре его влияния и интерпретаций.
Трудно не заметить парадокс исполинских фигур XX века: стремясь разобраться в бытовом, повседневном, отнюдь не возвышенном, им нередко приходилось прибегать к перекодированию на язык высокодуховного. Вечно воевавший с отцом-пастором и его религиозным сознанием, Бергман одновременно выступал богоборцем и неистово искал создателя, не столько в небесах, сколько в человеке. Его буржуазность сочеталась с попыткой эту буржуазность похоронить (его opus magnum, в сущности, наблюдает этот крах глазами ребенка). Половина его фильмов провоцировали публику в свое время («Лето с Моникой» поразил 1953-й сексуальной откровенностью), вторая - может изрядно раздражить зрителя современного (легко представить, как «Сцены из супружеской жизни» разбирают на алфавит гендерных стереотипов).

И все же Бергман легко проходит между Сциллой собственного обожествления и Харибдой «устаревания». За одну только фильмографию трудоголика (такое ощущение, что он все эти картины не снимал, а смотрел) Бергман поработал не то что в разных жанрах, а в разных эстетических координатах, перепробовал множество акцентов киноязыка. Он отдавал долг костюмированной театральности, выбирая каждый раз подходящее звучание: водевиль («Улыбки летней ночи»), сатирическая драма («Лицо»), напоминающий песнь бродячего менестреля макабр («Седьмая печать»). Обращался к ритму сновидения, киногении и юнгианству: абсолютный чемпион в этой области - «Персона» (еще точнее - энигматичный пролог к ленте, впрочем, не только он), но можно присмотреться, например, и к «Молчанию», или сумрачному хоррору «Час волка». Наконец, заинтересовавшись телевидением, Бергман ставил там не только аскетичные как-бы-спектакли, но и нечто, напоминающее сегодняшнее инди-кино, высокохудожественное хоум-видео. Те же «Сцены из супружеской жизни» напоминают какой-нибудь прото-мамблкор, вроде Джона Кассаветиса , с той лишь разницей, что камера великого американца веет там, где хочет, а кадр оператора Свена Нюквиста, постоянного соратника Бергмана, одного из членов его «мафии», скована формальностями брака и попыткой разума обуздать эмоции. (Надо заметить, что в «мафию Бергмана» входили преимущественно актеры, зато - всем известные, от Биби Андерссон до Макса фон Сюдова , от Гуннара Бьёрнстранда до Харриет Андерссон .) Взаимодействие в этой картине Лив Ульман и Эрланда Юсефсона напоминает, что бергмановские сюжеты - высокоадаптивны: режиссер иронично выписывает и инь, и ян, позволяя воспринимать их как реальных людей, но и как черты характера, спорящие внутри одной черепной коробки. От перестановки слагаемых сумма не меняется: в итоге он виртуозно выруливает через череду умеренно-бытовых, умеренно-философских, умеренно-театральных сцен к подлинному закулисью - страху человека перед хаосом, перед тьмой ночи и окружающего космоса. И супружеская жизнь с её вариациями этот страх способны лишь притупить (или же умножить).

Именно вознесшись до этого космоса (в разговорах о Бергмане это происходит сплошь и рядом), проще всего монолитную фигуру низвергнуть. Про шведского гения нередко замечают, что у него практически нет прямых последователей, но ведь хватает и режиссеров-поклонников (эта деталь несколько приуменьшается, как и его синефилия). Если вдруг Бергмана-человека почему-то сложно рассмотреть за всеми притчами, театральными представлениями и путешествиями в подсознание, то его связь с современным зрителем чуть более очевидна. Речь даже не про Тарковского, Звягинцева или Ларса фон Триера (продолжающего линию мучительной доли сумрачных гениев), но про посмеивающегося на вечные темы Вуди Аллена , автора житейских экзистенциальных драм Вадима Абдрашитова , перфекциониста Дэвида Финчера (который позаимствовал из «Персоны» идею с изображением мужского члена для «Бойцовского клуба»). Уэса Крэйвена , наконец, который через десять лет после «Девичьего источника» экранизировал ту же шведскую народную балладу - под именем «Последний дом слева».
В день столетия Ингмара Бергмана кажется важным напомнить не о его величии и месте в истории, но о том, что даже самые архаичные его сюжеты способны перерождаться не только благодаря смене жанра, режиссерского почерка или банальной адаптации к новой эпохе, но просто в глазах зрителя. Лицемерие общества, страх смерти, поиск истины и места под солнцем, решение дилеммы «быть/казаться» - Бергман формулирует реплики на эти темы в диапазоне от религиозных трактатов до статусов вконтакте. Впрочем, одно порой сложно отличить от другого: «Если всё несовершенно в нашем несовершенном мире, то любовь само совершенство в своём совершенном несовершенстве», - говорится в «Седьмой печати». И в этом умении говорить на многих языках - один из главных талантов Бергмана, из которого все эти годы лепили с одной стороны интеллектуала-небожителя, с другой - влюбчивый сгусток фобий, переживший четыре развода, кучу романов (в том числе и с актрисами-музами) и много других сцен из человеческой жизни. Так или иначе, человеческое восторжествовало, кинематографическое - осталось.
